На столе лежал черновик письма, которое отец на прошлой неделе начал писать Эразму, умоляя его не упорствовать и осудить Лютера. Я уже читала его и была поражена яростью. Он писал, что считает всех еретиков «совершенно отвратительными, и, если они не обратятся к уму-разуму, я возненавижу их, — как только может ненавидеть человек». Именно так — ненавидеть. Я задрожала. Это слово заставило меня вспомнить Роберта Уорда, запуганного маленького сапожника, запертого в нашем саду и молившего о смерти.
Отец не жалел чернил, стараясь убедить Эразма. Но я не могла представить, чтобы старик публично поддержал крестовый поход отца против религиозных реформаторов. Он слишком болезненно разочаровался, с одной стороны, в Лютере и Цвингли, с другой — в отце, во всех гуманистах, превратившихся в фанатиков. Эразм мог говорить, что рьяные евангелисты «угождают черни», что им «крайне не хватает искренности», называть их «паршивцами», но еще больше его отпугивал «грубый, желчный» стиль отца, у которого, как он говорил, «Лютер мог бы брать уроки ярости».
Я сочувствовала Эразму. Его покинули все бывшие ученики, они ухватились за новое учение, забыли классическое наследие и увлеклись религиозными крайностями. Он сидел в Базеле и растерянно озирался в поисках единомышленников, которые еще получали бы удовольствие от греческих литературных памятников и арабской геометрии, от умеренности и иронии, от науки и смеха, от любознательности, красоты, правды, ото всего, что составляло забытую мечту последнего поколения. Ту самую мечту, в которой взрастил нас отец и воплощением которой мы должны были стать, ту мечту, которую мастер Ганс завтра начнет воспроизводить на полотне как эталон. Прелестный образ, но если он не перейдет из частной сферы в общественную, то просто исчезнет.
— Посмотри, — шептала я Джону, по очереди доставая запрещенные книги и открывая их на самых страшных страницах. — Вот еще. И вот.
Январского света пока хватало. Джон прищурился и подошел поближе к окну.
— Неужели ты не понимаешь, Джон? — нажимала я, и мой шепот с шипением погружался в голую штукатурку. — Он сошел с ума. Мы прождем целую вечность, пока он позволит нам быть вместе. А может, и никогда не позволит. Он стал просто одержимым. Обезумел от ненависти.
Я так долго думала об отце, не имея возможности ни с кем поделиться, что испытывала облегчение, высказывая свои сомнения вслух, тем более любимому человеку. Но Джон только пожимал плечами и улыбался. Я поняла, что не сумела его убедить, а может, и вообще все неверно истолковала. Он покачал головой.
— Это его работа, — просто сказал он, отложив лист с ругательствами по поводу задних и передних проходов Лютера. — Это говорит Уильям Росс, а не Томас Мор.
Я испугалась еще больше. Слова Джона лишний раз доказывали, как много он знает о деятельности отца. Да, ответить на выпады Лютера против папы отца попросил король; это было не его решение. Да, ему действительно неловко за грубый язык, фанатизм и слабую аргументацию памфлета, который он написал, имея обязательства перед королем и страной. Поэтому он опубликовал его под псевдонимом. И все-таки мне так стыдно читать эти строки. Уильям Росс — агрессивный фанатик, и всем известно: это псевдоним отца. Но если Джон Клемент не ставит знака равенства между двумя именами, может быть, отец не так уж опозорился?
— Он не преувеличивает опасность ереси, — мягко возразил Джон, почувствовав трещину в моих доводах. — Я понимаю, человека в сторожке можно только пожалеть. Но нельзя забывать: он не то, чем кажется. Он часть той тьмы, которая может поглотить христианство.
— Какая глупость! Это всего лишь маленький тощий сапожник с Флит-стрит! — горячо возразила я, снова занимая оборону.
— И тощие маленькие сапожники с Флит-стрит могут оказаться тьмой, — внушительно сказал Джон. — По крайней мере для большинства людей. Вот смотри: ты молода, счастлива, выросла в мире, в ученом доме, где все читали о том, что разные люди в разных странах в разные эпохи верили по-разному и тем не менее жили прекрасно. Твоя голова забита греческими богами, римскими законами, западными учеными и движущимися по своим незыблемым орбитам звездами. Ты думаешь, цивилизация воцарилась везде. Ты уверена, что в тех краях, про которые тебе ничего не известно, то же самое. Ты не испытываешь страха перед хаосом, способным разрушить нашу жизнь и живущим в большинстве из нас. Ты не имеешь ни малейшего представления о жизни других людей. А большинство испытывает смертельный ужас при мысли о безбожном внешнем хаосе, который только и ждет, чтобы поглотить нас. Я даже не имею в виду неграмотных и суеверных бедняков, не познавших с младых ногтей, кто такие Сенека, Боэций или что такое алгебра. Я говорю о тех, кто вырос в тени войны. Обо всех, кто вырос до наступления столь редкой мирной эпохи и не в стенах уникального дома, из которого ты имеешь счастье происходить. Я говорю обо всех, кто старше и менее счастлив, чем ты. Я говорю о людях, подобных нам с твоим отцом.