Читаем Роковой портрет полностью

Я не очень хорошо понимала, почему искренний, открытый Ганс Гольбейн так же опасен, как Мартин Лютер или Уильям Тиндел. Его стремления, воспитание совсем другие. С неожиданной нежностью я вспомнила, как почтительно отец относится к нашему деду, вот хотя бы сегодня. Глава семьи, суровый судья, человек старой закалки, державший в ежовых рукавицах своих детей, поровший их, избравший для них суровую школу жизни, всегда занимал почетные места в церкви и за столом. Любое его мнение почиталось, любое желание выполнялось и сегодня, когда он стал сморщенным больным стариком. Даже когда дед, как всегда, недовольно вертел в руках свою палку, отец делал все возможное, чтобы он ни в чем не нуждался. Я знала — отец воспитан далеко не в таких тепличных условиях, как мы. Его отдали кормилице еще до смерти матери и за хорошо выученные уроки не давали ни леденцов, ни марципанов. Зато пороли за нерадивость, и не легким павлиньим пером, которым он со смехом замахивался на нас, а настоящими розгами. Нас отец воспитывал совсем иначе, щедро награждая за неожиданные таланты, и это вроде бы свидетельствовало о его неприятии старых строгих порядков. Но вероятно, он чтил древность больше, чем я думала, чтил все, что не меняется с поколениями, потому что такова Божья воля. И эти-то глубоко укоренившиеся убеждения, возможно, были потрясены бесстрашными экспериментами Ганса Гольбейна в живописи. Однако эти соображения не могли заставить меня согласиться с ним. Я изо всех сил стиснула свой рукав.

— Но мастер Ганс — хороший, добрый человек, отец, — слабо возразила я, — и, конечно же, использует свой талант так, как предначертал ему Господь. В этом нет ничего безбожного.

Он ласково засмеялся, и меня несколько отпустило.

— О, я вовсе не считаю его чудовищем. Я так не говорил. Ты знаешь, я умеренный человек, Мег.

Увидев его мягкое лицо, чуть ли не мольбу в глазах, я с нежностью прошептала:

— Я знаю.

— Конечно же, Гольбейн хороший человек и прекрасный художник, — тепло продолжил отец. — И он мне нравится. Я хотел сказать только, что он помогает мне понять, как со времен моей молодости изменилась жизнь. Иногда мне кажется, Гольбейн слишком категоричен, эгоистичен, ни с кем не считается, а жизнь для него — сплошная свобода. И мне становится не но себе. Такая свобода, боюсь, может разрушить связывающие нас узы и загнать всех прямиком в бездну.

Он отпер дверь и принялся зажигать свечи. На стене виднелась «Noli те tangere» мастера Ганса. Он недавно продал ее отцу. Бесплотный Христос отстранял Марию Магдалину, чьи буйные кудри мерцали в тусклом свете.

— Я ничего не имею против его работ, — твердо добавил отец, перехватив мой взгляд на картину и обернувшись к ней. — В этой, например, очевидно, что художник считает свой дар богоданным. Я люблю ее за скромность, за то, что автор обуздал свой гений, чтобы возблагодарить Господа. Вот такие его работы и позволяют мне признать в мастере Гансе родственную душу…

Я чувствовала себя достаточно уверенно и решила возразить.

— Но, отец, — сказала я, не отпуская его взгляда, — портрет нашей семьи не религиозная картина, и даже если он тебе не понравился, ты не имеешь права возлагать всю ответственность на мастера Ганса. Разве ты не помнишь? Ты ведь сам советовал ему, как писать. Целый вечер вы с ним обсуждали композицию. Ты заставил нас репетировать и хохотал при мысли о том, что в центре семьи окажется шут. Ведь это и твоя идея, не только его.

Наступила тишина. Отец опустил глаза. Затем опять вздохнул, нервно провел рукой по лбу, как будто у него болела голова, и снова посмотрел на меня. Я не отвела взгляд, он кивнул.

— Ты сказала кое-что очень важное, Мег, — печально произнес он, — и права больше, чем думаешь. Меня действительно можно обвинить в том, что мне вовсе не хочется признавать.

В свое время я приветствовал свободомыслие и эксперименты — может быть, слишком. Перемены я считал самоцелью — они так привлекали в золотые годы, когда мы были молоды, а все вокруг казалось таким чистым. И теперь, когда слышу яростные крики «Меня!», «Меня!», тем более когда вижу разрушение и людей, делающих воистину адову работу, я часто думаю, не осудит ли меня Бог за то, что я с радостью принимал все эти мысли и преобразования, и в какой степени мое праздное любопытство ответственно за то, что ящик Пандоры открыли и в мир вылетело столько зла…

В его глазах была такая мука, что у меня выступили слезы. Я не могла найти слов, чтобы избавить его от забот, но набралась мужества и впервые в жизни, протянув руку, дотронулась до его пальцев — робкое утешение. Я только надеялась, он поймет. Пальцы его оказались сухими и холодными. Как же я обрадовалась, когда он не убрал руку, не отвел взгляд и боль в темных глазах, кажется, уменьшилась.

— Мир меняется, вот и все, — пробормотала я. — Не человеческие ошибки тому виной… Не человеческие поступки. Никто не может обратить время вспять… не казни себя. Это не твоя вина.

Перейти на страницу:

Все книги серии История загадок и тайн

Похожие книги