В сфере языка реальная денотация достигается только сексуальным языком Сада (SFL, 1136, II); во всех прочих случаях это не более чем лингвистический артефакт; при этом она позволяет фан-тазматически воображать чистую, идеальную, надежную естественность языка, чему в сфере пищи соответствуют сырые мясо и овощи - такой же чистый образ Природы. Но в таком адамическом состоянии пищи и слов невозможно удерживаться: сырая грубость немедленно включается в систему как знак себя самой: грубый язык — это язык порнографический (истерически имитирующий любовное наслаждение), а сырые закуски представляют собой либо мифологические ценности, включенные в цивилизованный обед, либо эстетское украшение блюд японской кухни. Так «грубость» включается в ненавистный разряд псевдоприродного; отсюда — сугубое отвращение к грубым словам и сырому мясу.
Разложить/разрушить
Допустим, что сегодня исторической задачей интеллектуала (или писателя) является поддерживать и подчеркивать разложение буржуазного сознания. В таком случае надо точно следовать этому образу: то есть мы намеренно делаем вид, будто остаемся внутри этого сознания и изнутри его расстраиваем, разрываем, разваливаем, словно размоченный кусок сахара. Тем самым разложение противоположно разрушению: чтобы разрушить буржуазное сознание, нужно быть вне его, а такая внеположность возможна лишь в революционной ситуации. В Китае классовое сознание сегодня разрушается, а не разлагается; в других же местах (здесь и теперь) разрушение в конечном счете может означать лишь воссоздание такого места речи, которое отличалось бы единственно своей внепо-ложностью; внеположный и неподвижный — именно таков догматический язык. То есть для разрушения нужно суметь совершить скачок. Но куда же? В какой язык? В какое место спокойной совести и самообмана? А вот при разложении я иду на то, чтобы сопровождать это разложение, самому постепенно разлагаться; я отхожу чуть в сторону, зацепляюсь и тяну за собой.
Богиня Г.
Мы все время недооцениваем силу наслаждения, которой обладает перверсия (в данном случае — силу двух «г», гомосексуализма и гашиша). Закон, Докса и Наука не желают понять, что перверсия просто-напросто приносит счастье; еще точнее, она дает прибавку — я становлюсь более чувствителен, более восприимчив, более разговорчив, более рассеян и т. д., и вот в этом-то «более» и заключается отличие (а значит, и Текст жизни, жизнь как текст). А потому это настоящая богиня, к которой можно взывать, у которой можно просить заступничества.
Друзья
Он подбирает определение встреченному у Ницше понятию «моральности» (моральность тела у древних греков), в отличие от морали; но концептуализировать не удается, можно только описать некое поле действия, топику. Для него очевидно, что это область дружбы, или даже (поскольку из-за школьной латыни это слово какое-то жесткое и ханжеское) область друзей (говоря о них, я все время вынужден брать их и себя самого в нашей житейской случайности — то есть отличности). В этом пространстве культурных аффектов он находит практическую реализацию того нового субъекта, для которого сейчас пытаются создать теорию: друзья образуют единую сеть, и каждому из них приходится воспринимать себя как внешнего/внутреннего, каждая беседа ставит перед ним вопрос о его гетеротопичности: где мое место среди чужих желаний? Как дела с желанием у меня самого? Множество перипетий, через которые проходит дружба, задают мне этот вопрос. И вот так пишется изо дня в день пылкий, магический текст, которому никогда не будет конца, — сияющий образ освобожденной Книги. Подобно тому как запах фиалок или вкус чая — оба, казалось бы, столь особенные, неподражаемые, невыразимые — разлагаются на составные элементы, сложное сочетание которых и образует все своеобразие данного вещества, так и ему казалось, что идентичность каждого из друзей, то, чем тот ему любезен, обусловлено тщательно дозированным и оттого совершенно оригинальным сочетанием черточек, составляющихся день за днем, в ходе быстротекущих сцен. Так каждый развертывал перед ним великолепную мизансцену своей оригинальности.
В старинной литературе иногда встречается такое на первый взгляд глупое выражение: религия дружбы (верность, героизм, вне-сексуальность). Поскольку же от религии нынче осталось одно лишь обаяние обряда, то он любил соблюдать мелкие ритуалы дружбы: отмечать с другом окончание какого-нибудь труда, устранение какой-нибудь заботы. Торжество делает событие более ценным, сообщает ему бесполезную избыточность, перверсивное наслаждение. Так и этот вот фрагмент магическим образом оказался написан последним, после всех остальных, наподобие посвящения (3 сентября 1974 года).