Судьба — это продуманный росчерк, она обрушивается именно там, где этого не ждали) сначала питает собой одну книгу («О Расине»), а много позднее вновь возникает в другой (S/Z, 673, II). Итак, некоторые идеи возвращаются по нескольку раз: это значит, что они ему дороги (в силу каких же чар?). Но, как правило, эти любимые идеи не вызывают никакого отклика. То есть именно тогда, когда я осмеливаюсь повториться, читатель меня «бросает» (и в этом — ну-ка, согрешим еще разок — Судьба представляет собой поистине продуманный росчерк). В другом случае я был доволен, опубликовав рискованные в своей кажущейся наивности слова «пишешь, чтобы тебя любили»1; говорят, М.Д. нашел эту фразу дурацкой; действительно, она приемлема лишь на третьей ступени: сознавая, что изначально-то она трогательная, а уже потом — идиотская, вы в итоге обретаете свободу признать ее, быть может, справедливой (до чего М.Д. так и не дошел).
1. Ролан Барт, Мифологии, с. 210, Ролан Барт, Избранные работы, с. 296.
Фраза
Фраза разоблачается как идеологический объект — и создается как наслаждение (такова в сжатом виде суть Фрагмента). Говорящего такое можно либо обвинить в противоречии, либо найти в этом противоречии повод удивиться, а может быть даже критически пересмотреть
свои представления: а вдруг существует и такая перверсия второй ступени, как наслаждение идеологией?
Идеология и эстетика
Идеология — это то, что повторяется и сгущается (этот последний глагол выводит ее за рамки означающего). Следовательно, как только анализ идеологии (то есть контридеология) начинает повторяться и сгущаться (провозглашая свою действительность, снимая с себя ответственность прямо на месте), он и сам становится идеологическим объектом.
Что же делать? Есть один выход — эстетика. У Брехта критика идеологии не ведется напрямик (иначе из нее опять-таки получился бы повторяющийся, тавтологический, воинствующий дискурс), а проходит через эстетическое опосредование; контридеология работает под прикрытием вымысла — не то чтобы реалистического, но верного. В этом, возможно, и заключается роль эстетики в нашем обществе: формулировать правила непрямого и транзитивного дискурса (он может изменять язык, не афишируя своего господства, своей спокойной совести). X., услышав от меня, что в его рукописи (толстенный том против телевидения) слишком много нудных рассуждений и недостаточно эстетической защиты, набросился на это слово и немедленно отплатил мне той же монетой: он, мол, со своими товарищами долго обсуждал «Удовольствие от текста» — эта книга «все время находится на грани провала». В его глазах провал, вероятно, означает падение в эстетику.
Воображаемое
Воображаемое (целостное приятие образа), в отличие от символического, существует и у животных, коль скоро они устремляются прямо к приманке (сексуальному объекту или врагу), которую им показывают. Не означает ли такая зоологическая перспектива, что воображаемое — объект особо интересный? Не является ли оно эпистемологтески категорией будущего? Жизненное усилие этой книги состоит в том, чтобы представить воображаемое как мизансцену. Это значит последовательно разместить кулисы, разделить и распределить роли, образовать различные уровни и в конечном счете превратить рампу в зыбкую, неустойчивую преграду. Соответственно воображаемое должно пониматься градуально (оно возникает при сгущении, а сгущение само развивается ступенчато). Трудность, однако, в том, что эти ступени, в отличие от градусов спиртного или степеней пристрастия при допросе, нельзя пронумеровать.
В старину эрудиты иногда ставили после того или иного утверждения осмотрительную оговорку «incertum» (Недостоверно (лат )). Если бы воображаемое представляло собой точно выделенный кусок, который всякий раз вызывает неловкость, то достаточно было бы каждый раз обозначать этот кусок каким-то метаязыковым оператором, чтобы снимать с себя ответственность за его написание. Это получалось в некоторых фрагментах настоящей книги (кавычки, скобки, пропись, сцена, зигзаг и т. д.): раздваиваясь (или воображая себя раздвоенным), субъект иногда получает возможность поставить подпись под собственным воображаемым. Но такой прием ненадежен: во-первых, бывает ведь и воображаемое критического ума, и, разделяя сказанное мною на два уровня, я в конечном счете лишь отодвигаю образ чуть дальше, изображаю на лице «вторую ступень»; а во-вторых, и это главное, очень часто воображаемое подкрадывается по-волчьи, тихонько проскальзывая в какой-нибудь форме абсолютного прошедшего времени, в каком-нибудь местоимении или воспоминании — в общем, во всем том, что можно объединить под категорией Зеркала и его Образа: пассивного и активного Я [Moi, je].