А те, кто не оставил его, кто не побоялся писать ему дружески и доверительно: бывший губернатор Гвианы, несколько иностранных финансистов, два-три литератора и великое множество гвианцев:
«Я выражаю мнение комитета в Марони, в который вступил, чтобы крикнуть вам:Sursum corda.
[11]
Из тех испытаний, что так подло навесили на вас, взойдет сияние еще большей славы, чем та, что мы признали за вами в 1919 году».(Датировано 2 апреля 1921.)
«А я-то, приехав из Гвианы, все колебался, можно ли прийти навестить вас, в таком зените славы вы тогда были. Но сейчас, сейчас, когда на вас напали, ошельмовав продуманной политической и коммерческой кампанией травли, я не могу остаться равнодушным.(Датировано 6 апреля 1921.)
«Если вы верите, что даже скромная поддержка старого гвианца, который, как и вы, знает джунгли и кое-что повидал в жизни, принесет вам пользу, не сомневайтесь во мне. Я буду счастлив оказать вам ее».(Датировано 6 апреля 1921.) Они пишут ему так же, как говорят, с простоватой выспренностью, которая так волнует…
По-хорошему, ему надлежало бы предоставить чем писать, допустить к нему друзей, его адвоката… Как он силен, как крепок, этот больной человек, который не может стоять на ногах, у которого так лихорадочно блестят глаза. Ему все лишения нипочем: он ждет судей своих.
«Я
похож на дикую птицу, которую посадили в клетку. Что ж, подчас мне приходится поджимать когти… Но ненадолго… Сейчас я жду, что клетка отворится», —пишет он 16 апреля верному другу.
«Сегодня мне было разрешено выйти. Вернулся я чуть хмельной. Но теперь покровы, коими обиты стены моей темницы, кажутся еще чернее, и незримое Присутствие гнетет меня. На полу есть следы людей, страдавших тут прежде меня; и по стенам, которые содрогаются, проносятся образы пытаемых каторжников. Еще мне слышатся в ночи мертвые и холодные голоса, они кричат… Настанет день, и мы, быть может, все-таки совершим то прекрасное путешествие, которое я начал еще в 1905 году и которое терзает меня как скорбная ностальгия. Что мне до этих нынешних мучений, что мне до этих воплей и всей этой несчастной суеты, раз там, на свободе, есть свет, жизнь, мечта? И еще — гордые, очень красивые, очень чистые люди…»— пишет он еще одному другу 24 апреля.
Речь свободного человека: более свободного в глухом своем застенке, нежели все эти политики, финансисты, бывшие министры, прокуроры, журналисты, отцы-основатели, бездарные поэты и жирные торгаши, которые правят страной.
Но у него, у Гальмо, есть когти. Он не сдается. Его письма друзьям передаются из тюрьмы Санте тайком. Он ведет счет дням. Через три недели после ареста, в результате его неоднократных протестов и заявлений мэтра Анри — Робера, его защитника, ему наконец заткнули парашную дыру и постелили матрас.
Ни одного унижения не дали избежать ему: когда его вели в его контору на Елисейских Полях по запросу судебного агента по распродаже имущества, сопровождавшие его двое полицейских постыдились надеть на него наручники, хотя получили такой приказ. Вот этот больной человек вылезает из такси, ему всего-то осталось перейти тротуар… Но репортеры и фотографы уже тут как тут, его узнает толпа… Наручники все-таки пришлось надеть…