– Не скажите, Пётр Игнатьевич. России всегда, во все времена не хватало холодного критического взгляда на себя. И не западного, а своего. Маркиз де Кюстин, безусловно, во многом прав. Но он судил Россию, глядя на неё из столицы просвещённой Европы.
– А я смотрю на неё из глазниц своего переразвитого русско-неандертальского черепа! – резко перебил его Клюгин и отрывисто засмеялся, не выпуская мундштука с папиросой из зубов. – Я духовный неандерталец, я ни во что, кроме смерти, не верю! Хэ-хэ-хэ! И поэтому я объективен, господа! И вообще, я спать хочу. – Он сунул костлявые длинные руки в карманы плаща, резко повернулся и пошёл к телеге.
– Я спать хочу, спать, – повторил он уже менее разборчиво, словно для себя.
Подойдя к телеге, он сел на её свободный край и плавно откинулся назад, угодив головой прямо на спину спящему Акиму.
Объездчик, не пошевелившись, продолжал спать.
– Несносный человек, – пробормотал Красновский, косясь на прилёгшего Клюгина. – Прямо какой-то Гамлет Крутояровский. Чёрт знает что!
– Андрей Викторович – большой чудак, – с одобрением в голосе произнёс Антон Петрович, отвинчивая пробку у фляжки. – Я его люблю.
– Да за что же?! – встрепенулся Красновский. – За цинизм и безответственность?
– За равнодушие к себе и за критический, как выразился Николай Иванович, взгляд. Хотя в большой дозе фельдшер утомителен.
– Какой критический взгляд! Какое там… – махал руками Красновский. – Циник. Циник и фигляр. Ничего не признаёт, никого не любит. Базаров какой-то доморощенный.
– Между прочим, я всё слышу, – сонным голосом пробормотал из телеги Клюгин.
– Ну и на здоровье, – слегка стушевавшись, буркнул Красновский.
– Давайте-ка промочим горло, – предложил Антон Петрович, отвинтив наконец крышку фляги. – Прошу, судари, ваши бокалы.
Красновский, Роман и Рукавитинов протянули ему свои стопки.
Антон Петрович наполнил их, налил в свою и бросил пустую фляжку на скатерть:
– Давайте-ка выпьем за нашу Русь.
– Давайте, – с каким-то облегчением произнёс Красновский.
Четыре потемневшие серебряные стопки сошлись вместе, стукнулись друг о дружку.
Все выпили.
Антон Петрович шумно выдохнул, бросил стопку, потянулся за огурчиком. Рукавитинов отёр усы и бородку платком:
– Чудно… Право, не помню, когда так вот в лесу, при костерке. Чудно…
– А я помню, – улыбнулся Роман. – Три года назад. В Вырубе. Но только не в мае, а в августе. И также вот вчетвером. Не помните, Николай Иванович?
– Что-то не совсем припоминаю…
– Мы тогда по тетеревиным выводкам ходили. Вы убили тетёрку, по которой Пётр Игнатьевич промахнулся.
– А-а-а-а. Да, да. Вспомнил. Вы ещё мне помогали вытаскивать её из кустов. Вспомнил, вспомнил. И так же вот сидели, выпивали. Вы помните, Антон Петрович?
– Припоминаю, – кивнул дядюшка, жуя огурец. – Тогда мой покойный Дик был и ваша Лада, Пётр Игнатьевич, которая вскорости после этого принесла вам кучу премилых щенят.
– Лада? – встрепенулся Красновский. – Чудная была собака! Верхнее чутьё изумительное, стойку держала превосходно.
– Ну, Дик, положим, работал не хуже.
– Что вы! Лучше Лады собаки сроду не было. Сколько я с ней походил… Да. И так быстро померла. За три дня кончилась. Наденька с Зоей так плакали…
Он вздохнул и, взяв со скатерти половинку яблока, откусил, стал рассеянно жевать, глядя на красные угли прогоревшего костра.
Кругом было по-прежнему тихо, но темнота уже не была непроглядной: небо посветлело, и меж деревьями стало угадываться пространство.
Клюгин и Архип спали в телеге, лошадь безмятежно щипала траву.
– А знаете, господа, я сейчас подробно вспомнил ту ночь у костра, – проговорил Рукавитинов. – Что удивительно, мы тогда тоже говорили о России и спорили о её будущем. Но тогда главным спорщиком был Роман Алексеевич. А сегодня вы, Роман Алексеевич, молчали. Вам, значит, надоело спорить на эту вечную тему?
Роман ответил не сразу; выпитая водка, усталость и костёр давно уже погрузили его в состояние полузабытья. Стряхивая дремоту, он повёл плечами:
– Три года назад я действительно любил говорить о России. Потом я любил думать о ней. А теперь, Николай Иванович, я решил, что и то и другое мне не подходит. Теперь я люблю жить в России, совсем так, как я любил в детстве. Но тогда это было бессознательно, теперь же я понимаю, где я живу, и мне от этого так хорошо, что даже не хочется говорить.
– Мудро сказано! – воскликнул Красновский. – Вы, Роман Алексеевич, мудры не по годам. А я вот, старая перешница, готов о России спорить на каждом углу, хоть с сапожником.
– Отчего так? – спросил Рукавитинов.