Храпя и тряся разгоряченными головами, тройка остановилась, и вслед за ней стали подъезжать и останавливаться остальные тройки. Красновский первым сошел на землю, а новобрачные, встав с сиденья и держась за руки, смотрели на дом и на преобразившийся вокруг него ландшафт. Окна и двери дома были гостеприимно распахнуты, все в нем дышало ожиданием торжества. Оконные переплеты были сняты с террасы и на ней, непривычно открытой, словно на театральной сцене, стоял большой белый, утопающий в цветах и хрустале стол. Прямо перед террасой на зеленой траве луга стояли, сдвинутые в два ряда, штук двадцать крестьянских столов, сплошь уставленных бутылками с водкой, вином и закусками.
Более десяти по-праздничному одетых крестьянок, минуту назад подобно рабочим пчелам сновавших в доме и у столов, теперь полукольцом стояли у крыльца, держа что-то. Роман смотрел на все это, и знакомое чувство гордости за этот простодушный, спорый на работу и на праздники народ наполнило его.
И, как уже случалось в подобные мгновения, он со всей остротою почувствовал себя русским, роднясь в душе и с этими девушками, и с друзьями, и с родными, и с той толпой простых крестьян, которых ожидали эти сдвинутые столы.
«Русские! Как хорошо, что все – русские, – восторженно думал Роман, сходя на землю и подавая руку жене. – Я русский и она русская. И девушки, и Дуролом. И эта трава, и этот дом, и небо… Все, все русское!»
И по русской траве, в сопровождении родных и друзей, они пошли к крыльцу. Девушки тоже двинулись навстречу новобрачным и встретили их у крыльца. Все двенадцать девушек были в ярких праздничных сарафанах, одна из них держала на расшитом рушнике пшеничный каравай с маленькой деревянной солонкой в центре. С поклоном она передала каравай Роману, и сразу же девушки запели звонкими голосами величальную.
Несмотря на большой размер, каравай оказался легким.
Роман поцеловал его золотистую поверхность, еще хранящую теплоту печи, и передал Красновскому.
Продолжая петь, девушки расступились и образовали коридор, подняв руки с цветами хмеля.
Роман взял Татьяну за руку и повел в этот поющий коридор. Девушки стали осыпать новобрачных цветами.
Песня, цветы с дурманящим запахом, сарафаны, Татьянина рука – все было прекрасно, от всего веяло светлым духом русского праздника, все было родным.
«Господи, как славно! Слава Тебе, Господи!» – молился про себя Роман, поднимаясь по ступеням крыльца.
– На террасу, друзья мои, сразу к столу! – подсказал им сзади Красновский, но Роман, оказавшись в прихожей, повернул к жене и, взяв ее за руки, сказал:
– Пойдем… я должен сказать тебе.
И быстрым движением увлек ее за собой наверх по лестнице.
– Ромушка… – забормотал Красновский. – Как же?
Но старая лестница только громко скрипела под ногами новобрачных.
– Успокойтесь, друг мой, – тетушка взяла растерявшегося шафера под руку. – Les marriages se font dans les cieux. Пойдемте, они к нам выйдут.
И повела Красновского на террасу. Остальные последовали за ними. Роман провел Татьяну к себе в комнату и, опустившись перед ней на колени, стал целовать ее руки.
– Люблю, люблю тебя… – шептал он.
Она же, глядя на него сверху, произнесла тихо и радостно:
– Я жива тобой.
Он замер, встал и, сжав ее руку, произнес так, словно боясь, что она уйдет:
– Подожди, подожди…
И тут же бросился к конторке, выдвинул ящик и достал маленькую сандаловую шкатулку. Шкатулка была заперта, хоть в ней и не было замочной скважины.
– Это шкатулка моей покойной матери, – сказал он. – Смотри…
Его палец нажал на треугольник резного узора, и с мелодичным перезвоном крышка шкатулки откинулась. Внутри был футляр красного бархата, занимавший почти все пространство шкатулки. Под футляром, на дне, что-то белело.
Роман достал футляр и протянул шкатулку Татьяне:
– Возьми. Это письмо тебе.
На дне шкатулки лежал конверт.
– Мне? – робко спросила Татьяна.
– Да. В нем все написано.
Татьяна вынула конверт, перевернула и прочла надпись на нем:
«
Конверт был запечатан.
– Вскрой, – сказал Роман. – Это писала моя мама перед смертью.
– Когда она умерла?
– Давно. Мне было тогда восемь лет.
Татьяна распечатала конверт, вынула сложенный пополам листок голубой бумаги и, волнуясь, прочла вслух: