Он вытаращил глаза примерно так же, как я, когда я услышал: «В Полтаве на моих премьерах было то же самое».
Подошло лето.
Сезон в Камерном театре закрылся.
Никритиной увеличили жалованье на пятнадцать рублей.
Мне удалось выполнить и второе свое обещание: отправиться с Мартышкой в Париж.
Нашего парня мы, разумеется, оставили на бабушку.
Бабушка!.. Какое это чудное заведение – бабушка! Что бы мы делали без этого чудного заведения, придуманного самой жизнью?..
Итак:
– В Париж! В Париж!
21
Годы шли. Нет, годы бежали. А почему, в самом деле, не ходят они солидно, неторопливо, как, например, главные бухгалтеры? Нет тебе этого! Бегут проклятые годы. Бегут, как черт знает кто.
– Знаешь, Ниночка, – сказал я, – по моим наблюдениям, теперь и для Качалова, как для имажиниста Мариенгофа, не существует богов ни на небе, ни на земле.
– Уж конечно! Конечно! – нервно подергивая плечиками, отвечала Литовцева. – С кем поведешься, от того и понаберешься.
После воспаления легких Качалов отдыхал и поправлялся в Барвихе, что под Москвой.
Тогда же там отдыхали и поправлялись после своих хворостей, очевидно, неизбежных в возрасте, который так и называется преклонным (перед болезнями, что ли?), Константин Сергеевич Станиславский и Марья Михайловна Блюменталь – Тамарина.
Замечательная «старуха»! Сценическая «старуха» с молодых лет. Малый театр в то время был ими богат и славен.
В один из понедельников, когда МХАТ отдыхал, Литовцева заехала за мной и Никритиной:
– Толя, Нюша, поедемте к Василию Ивановичу. Он звонил по телефону. Очень хочет вас видеть.
Мартышка схватилась за голову обеими руками:
– Ужас! Ужас!
– Что, Нюшенька, не можешь?
– У нас сегодня чтение пьесы. У Таирова в кабинете.
И верхняя губа ее, искривившись, запрыгала, как у младенца, собиравшегося заплакать.
– А ты можешь, Толя?
– Очень даже.
– А с Нюшей мы поедем в следующий понедельник. Тут же Литовцева заботливо проскрипела:
– Только, друг мой, ты уж не засиживайся у Василия Ивановича.
– Ладно.
– И стихи свои ему не читай, пожалуйста. Читай уж мне, дома. Я хоть не после болезни. Я их получше перенесу.
– А тебя, Нина?..
– Что меня?
– Ведь тебя, дорогая, тоже довольно трудно переносить. Даже здоровому человеку.
– Такого нахала, как ты, мой друг, еще свет не видывал.
– Невозможнейший! – предательски согласилась Никритина.
Падал снег.
Барвихинские столетние сосны стояли вокруг дома этакими кавалергардами в белых мундирах.
Мягкими дорожками цвета травы мы прошагали по коридору в качаловскую комнату.
– Как ты помолодел, Вася! – сказал я.
После болезни он несколько скинул негрузный жирок, а зимнее солнце позолотило лицо в часы неторопливых прогулок.
– Скоро юношей стану, – отозвался Качалов. – Вот только бы еще три-четыре воспаления легких.
– Типун тебе на язык, Василий Иванович! – прокричала супруга.
– Шутки в сторону, а ведь меня недавно Всевышний к себе призывал.
– Что?.. – непритворно перепугалась она. – Что такое? Куда это он тебя призывал?
– К себе, на небо. – Что?..
– Иду это я по нашей дороге вдоль леса. Размышляю о жизни и смерти. Настроение самое философское. Болел-то я не в шутку. Уж «бренные пожитки собирал», говоря по-есенински.
– Перестань, Василий Иванович!
– Вдруг слышу…
– Василий Иванович, тебе нельзя много разговаривать.
– Подожди, Нина… Вдруг слышу голос с неба: «Ва-си-илий Ива-анович! Ва-си-илий Ива-анович!..» Так и одеревенел. Ну, думаю, кончен бал. Призывает меня к себе Господь Бог.
Литовцева испуганно перекрестилась.
У нее в комнате над столиком, где лежали книги Маркса и Ленина, всегда теплилась лампадка перед старенькой иконкой Божьей Матери.
– Ну?.. – спросил я нетерпеливо, по-никритински. – Ну?
– Наложив, разумеется, полные штаны, – продолжал Качалов, – я поднимаю глаза к небу.
И тут он сделал знаменитую мхатовскую паузу. Литовцева была ни жива ни мертва.
– А передо мной, значит, телеграфный столб, а на самой макушке его, обхватив деревяшку зубастыми ножными клещами, сидит монтер и что-то там чинит. А метрах в ста от него, на другом столбе, сидит второй монтер, которого, стало быть, зовут, как меня, – Василием Ивановичем. Вот мой разбойник и кличет его этаким густым шаляпинским голосом: «Ва-си-илий Ива-анович! Ва-си-илий Ива-анович!..» Ну совершенно голосом Бога, друзья мои.
Мы рассмеялись.
– Честное слово, очень похож! Сам Господь Бог орет, и баста. До чего ж я перетрусил!
– Вечно с тобой, Василий Иванович, какие-нибудь дурацкие истории! – сказала Литовцева.
Голос монтера, «очень похожий на голос Бога», напомнил мне другой случай, рассказанный Жоржем Питоевым – директором, режиссером, художником и отличным актером парижского театра, маленького, но хорошего. Это обычно для Парижа: там драматический театр чем меньше, тем лучше.
Бабушка Жоржа первой – в карете – приехала из Эривани в Париж. Роскошная армянка была самой интеллигентной дамой в своем отечестве. Ее называли во Франции мадам де Питоевнуар. Значит, она даже для французов была слишком черна.