– Где в море? Я его не вижу.
– И я не вижу.
– Господи, он утонул!
– Конечно, утонул, – соглашается Кирка. – Куда ж ему больше деться. Пойдем, мама.
– Куда пойдем? Куда? Лежи спокойно!
– В будочку.
– В какую будочку? О чем ты говоришь?
– Я хочу сладкой водички с прыщиками.
Так наш парень называл газированную воду с сиропом.
И еще убежали годы.
Опять разговариваем на пляже. Разговариваем на вечную тему: в чем счастье?
Пыжова вытягивает руку. Полное впечатление, что у нее на ладони сидит маленькая птичка. Она нежно гладит ее. Пыжова была талантливой актрисой.
– Вот оно, это счастье, вот оно, и… нет его! Ольга грустно смотрит вслед улетевшей птичке.
– По-моему, – философствует Никритина, – счастье в том, чтобы чувствовать себя нужной.
– Кому?
– Нужной в театре, нужной дома. Нужной Длинному, Кирке, моей маме. Словом, чувствовать себя нужной.
– Так! А ты, Кирка, что скажешь по этому поводу? – спрашивает Сарра Лебедева.
Подруги и летом встречаются.
– По какому?
– Да вот: в чем счастье?
Он, как Василий Иванович Качалов, подпирает рукой морденку, морщит лоб и переспрашивает:
– В чем счастье?
И с семилетней серьезностью отвечает:
– В хорошей жене.
Жорж Питоев частенько говорил о своей жене с загадочными глазами цвета ванильной полоски: «Людмила, ты моя рука, ты моя нога!»
Признаюсь, если б я не трусил плагиата, я бы тоже кое-когда заявлял: «Нюшка, ты моя рука, ты моя нога!»
Но в нашем доме относились к сентиментальности хуже, чем к гриппу. Поэтому Кирка ничего подобного никогда не слышал. Тем не менее он, очевидно, ощущал это: «Ты моя рука, ты моя нога!»
Вот и сказал: «Счастье в хорошей жене!»
Пожалуй, он был не очень далек от истины.
Парижане горячо спорили о Людмиле Питоевой. Одни уверяли: «Людмила – толстушка!», другие: «Да что вы – худенькая!» Потому что Питоева всегда играла до девятого месяца и одни видели ее на сцене брюхатой, другие – после родов. У этой замечательной актрисы было семеро детей: Саша, Жорж, Надя, Светлана, Варвара, Людмила и последняя – Нюшка. Названная так в честь Никритиной.
23
Не стало Есенина.
Я плакал в последний раз, когда умер отец. Это было более семи лет тому назад. И вот снова вспухшие красные веки. И снова негодую на жизнь.
Через пятьдесят минут Москва будет встречать Новый год.
Те же люди, которые только что со скорбным видом шли за гробом Есенина и драматически бросали черную горсть земли на сосновый ящик с его телом, опущенный на веревках в мерзлую яму, – те же люди сейчас прихорашиваются, вертятся перед зеркалами, пудрятся, душатся и нервничают, завязывая галстуки. А через пятьдесят минут, то есть ровно в полночь, они будут восклицать, чокаясь шампанским: «С Новым годом! С новым счастьем!» Я говорю Никритиной:
– Невероятно!
Она поднимает руки, уроненные на колени, и кладет их на стол, как две тяжелые книги.
– Да нет. Это жизнь, Толя.
Вспоминаю.
В детской тишина. Старушка, напуганная своей нелегкой судьбой, и ребенок, оставшийся некрещеным, – оба спят одинаковым сном – мирным и сладким.
Шипят новогодние примусы на кухне.
За окном – синее небо, золотые звезды, редкие белые хлопья. Именно так плохие художники рисуют новогоднюю ночь.
Комната своим вторым, стеклянным глазом смотрит в чужую жизнь, то есть в чужое незанавешенное окно. Обычное дело! Из оливковой шторы еще до нэпа сшили отцу семейства роскошный френч, а трехлетней дочурке – хорошенькую шубку, капор и варежки. Их перекидывали на тесемке через шейку, тоненькую, как стебель василька.
Мы с Никритиной, сидя на своей неперсидской тахте, перебираем фотографии. Есенин на них молодой, задорный, насмешливый, легковолосый.
Вспоминаем:
Потом долго молчим и рассеянно смотрим в чужую жизнь.
Через оконные стекла чужие жизни кажутся счастливыми и спокойными. Вот молодая мать с нежностью закутывает старым байковым одеялом крохотные голые ножки.
– Как ты думаешь, Нюша, – спрашиваю я, – почему эта очаровательная женщина не встречает Новый год?
– Вероятно, не на кого оставить дочурку.
– А где ее муж в оливковом френче?
– Бог его знает.
Тогда мне в голову приходит грустная мысль, что эта чужая жизнь не такая уж спокойная и счастливая.
Опять молчим. Я барабаню ногтем о стену, аккомпанируя своим невеселым мыслям.
– Ты читала, Нюша, о последних минутах поэта Хомякова?
– Нет.
– Он лежал на постели, вытянувшийся, сосредоточенный. В спальню входит его сосед по имению и спрашивает: «Алексей Степанович, что с вами?» – «Да ничего особенного… приходится умирать», – спокойно отвечает Хомяков.
– Русская смерть, Толя.
– Пожалуй. Но много ли русских умирает этой русской смертью?
Вдруг четыре звонка.
– К нам, Нюша.
– Да нет. Кто-то обсчитался, нажимая кнопку. И опять четыре звонка.
Я иду отпирать.
– Саррушка…
Лебедева будто не замечает моего удивления.
– Я, ребята, пришла к вам встречать Новый год, – говорит она совсем просто и слегка в нос. – А где Нюшка?
– Там.
– Здорова?
– Да.
– Очень хорошо.