Несмотря на то что записка подписана 15 декабря, то есть через месяц после описываемых разговоров, Киму пришлось объясняться со следователем: он никому не говорил о своей работе «наверху» и уж, конечно, «о содержании документов, которые мне, несмотря на мое положение арестованного, давали прорабатывать… Говорил только, что хожу наверх на положении “временно используемого” для сдачи своих дел». Разговора о статье Керенского Ким не вспомнил, а вот Савинкова действительно обсуждали: «Я рассказал в камере о судебном процессе над ним в Ленинграде. Я, возможно, сказал тогда, что Савинков вел себя на суде очень хорошо, мужественно признав преступность всей своей предыдущей деятельности»[359]
. Очень к месту пришлась зафиксированная критика Ежова. Страшного карлика уже сняли с должности главы НКВД, и его расстрел был только вопросом времени. Некоторые из «ежовцев», причастных к аресту Кима, тоже пошли по этому пути — их арестовывали и очень быстро передавали коменданту НКВД Блохину. В его распоряжении была специальная команда палачей в резиновых фартуках и перчатках, которые умывались одеколоном, чтобы хоть немного смыть запах крови своих жертв[360].Спустя два года, весной 1939-го, в камеру к Роману Николаевичу неожиданно пришел новый начальник японского отделения контрразведки Александр Гузовский — в какой-то мере ученик Кима — и сообщил, что в его деле много сомнительного. «Наверху» это понимают, и скоро Роман Николаевич будет передопрошен. Так и произошло. Гузовский подал рапорт об очередном продлении срока следствия по делу Кима в связи с тем, что арестованным представлен ряд фактов, опровергающих имеющиеся в деле сведения[361]
. Расчет Кима оправдался полностью: в замешательстве его не успели расстрелять. Потом, пока дело простаивало, изменилась международная обстановка, и его уникальные способности оказались востребованными. Теперь новые начальники с удивлением листают страницы его дела, ничего не понимая в фантастическом противоречии и нагромождении фактов. Доследование — новый шанс на жизнь.Начинается новая череда допросов: 3, 5 и 17 июня их проводит уже новый следователь — сержант госбезопасности Дарбеев — «спец» по дальневосточникам. Снова и снова повторяются одни и те же вопросы: где и когда родился, где учился, кто родители. Как и многих других арестованных разведчиков, Кима никто не спрашивает о его подпольной работе — реальность неинтересна, пока еще идет игра «кто кого посадит». Ким уже насиделся, и он начинает раскрывать карты. 10 и 22 июня 1939 года, ровно за два года до войны, он говорит правду: «На следствии в 1937 году мне заявили, что я являюсь японцем, что Ким — это не моя фамилия, и требовали от меня, чтобы я назвал настоящую японскую фамилию… Я пытался утверждать, что никогда японцем не был, но мои утверждения не принимались следствием во внимание… Должен сказать, что я никогда не был завербован в японскую разведку… Данные мною показания в 1937 г. являются вымышленными, т. к. я пришел к выводу, чтобы скорее написать показания и тем самым дать возможность следствию закончить мое дело…»[362]
Однако закончить его дело не так просто, как кажется арестованному. В это время вопрос о связях с «японским шпионом» Кимом задают бывшему резиденту ИНО НКВД в Шанхае Михаилу Добисову-Долину. Тот, конечно, соглашается: да, связь с Кимом установил еще в 1925 году, а в середине 1930-х Ким даже порекомендовал Добисову перейти в другое подразделение, чтобы эффективнее работать на японскую разведку, что, впрочем, у него не получилось. Впервые за два с лишним года Киму и свидетельствующему против него арестованному устраивают очную ставку: почти в 11 вечера 15 июля 1939 года. В помещении присутствует Гузовский, чья заинтересованность в возвращении бывшего коллеги рискованна, но очевидна.