В каждой комнате Фараон приказывал наполнять носилки, которые за ним несли мощные рабы из племени Куш и Шето, и затем, ударив в ладони, призвал Тимофта, раба, выследившего Тахосер, и сказал ему:
— Вели отнести это Тахосер, дочери Петамунофа, от имени Фараона.
Тимофт стал во главе шествия, переплыл в царской барке Нил, и скоро невольники принесли подарки к дому Тахосер.
— Тахосер от Фараона, — сказал Тимофт, постучав у дверей.
При виде сокровищ Нофрэ почти лишилась чувств и от восхищения, и от страха; она боялась, что царь велит ее умертвить, узнав про исчезновение дочери жреца.
— Тахосер ушла, — ответила она, содрогаясь. — Тимофт, клянусь четырьмя священными гусями Амсет, Сис, Сумаутс и Кебхснив, летящими по четырем ветрам, я не знаю, где она.
— Фараон, избранник Фрэ, любимец Аммона-Ра, прислал эти подарки; я не могу их унести обратно; оставь их до ее возвращения. Ты мне отвечаешь за них головой, прикажи их запереть в комнатах и охранять верным слугам, — ответил царский посланец.
Когда Тимофт вернулся во дворец и, простершись на земле, прижав локти к бедрам и склонив голову к праху пола, сказал, что Тахосер исчезла, Фараон пришел в великую ярость и с такой силой ударил о пол жезлом, что одна из плит разбилась.
VIII
Тахосер нисколько не помышляла ни о Нофрэ, ни о той тревоге, которую вызовет ее отсутствие. Она совсем забыла и свой красивый дом в Фивах, и своих слуг, и свои наряды, что было мудрено для женщины.
Она не подозревала о любви Фараона и не заметила взгляд, полный сладострастия, брошенный на нее с высоты величия, которое не может быть взволновано ничем земным; а если б она и заметила этот взгляд, то это царственное желание она вместе со всеми цветами своей души бросила бы в дар к ногам Поэри.
Подвигая веретено вверх нити, — ей поручили ткацкую работу — она следила, искоса, за всеми движениями молодого еврея, лаская его взглядом, — она молча наслаждалась счастьем быть к нему близко в павильоне, куда он разрешил ей входить. Если бы Поэри обратился к ней, то был бы поражен влажным блеском ее глаз, внезапным румянцем, покрывавшим розовым облаком ее прекрасные щеки, и сильным биением ее сердца в трепещущей груди. Но, сидя за столиком и склонившись над папирусом, Поэри писал на папирусе демотические цифры, обмакивая тростник в чернила в выдолбленной алебастровой дощечке.
Понял ли Поэри столь очевидную любовь к нему Тахосер? Или же по какой-то скрытой причине он не показывал вида? Его обращение с ней было кроткое, благосклонное, но сдержанное, как будто он хотел предупредить или отстранить какое-нибудь нежелательное признание, на которое ему было бы нужно дать ответ. Но она была прекрасна; в бедных одеждах ее очарование было еще сильнее, и подобно тому, как в жаркие часы дня над сияющей землей трепещет светлая дымка, вокруг нее волновалась атмосфера любви. На ее полуоткрытых губах трепетала страсть, подобно птице, готовой улететь; и тихо, совсем тихо, когда она была уверена, что ее не слышат, она повторяла, как однообразную песнь: „Поэри, я тебя люблю”.
В то время была жатва, и Поэри вышел из дому, чтоб наблюдать за работой. Тахосер, которая не могла от него оторваться, как тень от человека, робко последовала за ним, опасаясь, что он прикажет ей оставаться в доме, но он сказал ей без всяких признаков гнева:
— Горе смягчается при виде мирных земледельческих работ, и если какое-либо горькое воспоминание об утраченном благополучии давит твою душу, то оно рассеется пред этой радостной работой. Все это, должно быть, ново для тебя; потому что твоя кожа, не тронутая поцелуями солнца, твои нежные ноги, твои тонкие руки, изящество, с каким ты окутываешься кусками грубой ткани, служащей тебе одеждой, все это говорит мне, что ты всегда жила в городах среди изысканной роскоши. Итак, иди и сядь с твоим веретеном в тени этого дерева, на котором жнецы повесили, чтобы охладить, сосуд с их питьем.
И Тахосер села под деревом, обхватив руками пилюнга и опустив подбородок на колено.
От стены сада равнина простиралась вплоть до первых скатов Ливийской цепи гор, точно желтое море, на котором малейшее дыхание ветра чертило золотые борозды. В ослепительном свете солнца золотой цвет нивки белел местами и принимал оттенки серебра. На плодородном иле Нила стебли пшеницы поднялись сильные и высокие, как дротики, и редко такая пышная жатва расстилалась под солнцем, пылающая и трепещущая в дневной жаре; тут было чем наполнить доверху ряд житниц, покрытых сводами и протянувшихся возле кладовых.
Работники были уже давно за делом, и вдали из волн нивы поднимались их головы, с густыми волосами или бритые, обернутые клочками белой ткани, и их нагие торсы цвета обожженной глины. Они наклонялись и поднимались однообразным движением, срезая колосья серпами с такой равномерностью, точно они это делали по нитке.
Вслед за ними шли люди с сетями, в которые они складывали срезанные колосья и которые сносили на плече или подвесив на перекладине при помощи товарищей к жерновам, расположенным в некотором расстоянии один от другого.