Ее влекло к тому дому в переулке, где прошло детство. Она входила под арку в затхлый дворик с немногочисленными тополями, которые сызмальства знала все наперечет, и теперь убыль их с печалью замечала. В углублениях асфальта стояли извечные нефтяно-черные лужи, а в чугунной ограде поубавилось завитков и пик. Но за оградой все-таки стояли клены, которые, как с детских лет помнилось ей, сплошь засыпают в мае желтенькими цветками тротуар.
Они вошли в подъезд, где она ребенком выстаивала часами у батареи, грея обледеневшие варежки. Дверь была та же, и латунная длинная ручка сохранилась. Со стен вестибюля, облицованных квадратами шоколадно-коричневой плитки, смотрели смеющиеся рожицы фавнов с кудрями из винограда и девические головки с колокольцами-подвесками. Рельеф плафона изображал колесницу, влекомую белыми лошадьми, и, схватившись за ее край, почти горизонтально вытянув тело в благородном лете, неслась в пространстве богиня, и восхищенный возница оборачивал к ней гипсовое лицо, не ослабляя натяжения поводьев.
Шли на Арбат, где после одиннадцати часов фонари уже были притушены, разглядывали витрины книжных магазинов и вышивки за стеклом, а потом любовались узорной изморозью, выкристаллизовавшейся тропическими листьями на стекле “Галантереи”.
Она мерзла, но когда он обнимал ее, отстранялась, чтоб не выгонялся теплый воздух из пальто, и тогда он старался ее согреть, дышал усердно ртом в один и в другой рукав, надувая щеки и схватывая плотно ее запястья, чтоб не ушло тепло. Ей хотелось вдруг спать, дремота одолевала прямо на улице. На ходу пристроив голову к нему в суконное предплечье, закрывала глаза и, плотно прижавшись бедром, потихоньку ковыляла. И он шел кособоко, не двигая плечом, крепко обхватив ее спину рукой наискось.
Но когда они возвращались, то долго не могли уснуть, потому что касание родной плоти мучило новой жаждой. Она рассматривала трогательные его недоразвитые соски, искала их в темноте, этот намек на забытое единство женского и мужского, как-то связанное и с кормлением ребенка. И когда она просила: “Уходи”, — то врозь они засыпали мгновенно, чтобы снова соединиться в утренних сумерках, когда их лица, и вещи в комнате, и город за окном были серыми, как недодержанное фото.
51
Что-то с ним происходило непонятное. Ему всех стало жалко. Он не узнавал себя, такая обуяла сентиментальность. Вдруг пришло в голову, как по-свински всегда он обращался с матерью. И теперь он звонил ей на работу с дежурным вопросом “Как дела?”, не в силах произнести другие, человеческие слова, которые, казалось, уже были найдены, но стопорились дурацким стеснением.
В милицию, между тем, шли доносы из окрестных домов, дескать, живут без прописки, за квартиру не платят, а женщина не занимается общественно-полезным трудом. Пришел пожилой техник-смотритель. Он и она показали ему свои аккуратные, в темно-зеленом текстиле, паспорта. И так как значилось в штампе его документа “Прописан: Хрущевский пер., д. 4”, а фактически они жили в том же микрорайоне, то техник-смотритель Алексей Иванович сказал: “Живите!” Хоть и отнекивался, ему всучили десять рублей. Когда явился участковый милиционер, первой панической мыслью обоих было: “Выселят!”. Тот проверил документы, и наш глава семейства сказал: “Жить негде, жена беременная”. Мильтон смутился и вдруг вскинулся, указывая на гравюру: “А почему у змеи корона?” — “Это королевская кобра”, — смело нашлась моя красотка. Страж порядка приходил и в следующий месяц и уже не требовал паспортов. Десятки делали свое дело, а доброта Алексея Ивановича была неисчерпаемой.
Легализовавшись таким образом, законопослушный мой герой рассудил, что имеет право пользоваться электричеством, и умело сделал подводку. Теперь его затворница, оставаясь одна днем, могла обогреться старой электроплиткой, любуясь алыми завитками раскаленной спирали.
Наш вольнодумец ждал двадцатого числа, нового разговора с начальником режимного отдела, к которому надо было как-то приготовиться, хотя бы узнать, кто на него настучал. Он был недоволен собой после того вызова к Хубаткину и предвидел неприятности. Считал, что если мысли его прознают, ему несдобровать. Когда же дома заикнулся о том, что вот каждый в чем-то виноват, заботница его заорала, потрясая кулаками: “Что за идиотство! Не вздумай себя оговаривать! Никогда ни в чем ты не виноват!”
У него появилась мания преследования. Даже тот постовой, который сидит в “стакане” у Малого Каменного моста, казалось, знает его и с подозрением смотрит сверху сквозь стекло. Ему жгло спину, когда он, перейдя мост, сворачивал в переулок, хотя умом понимал, что регулировщик не станет его ловить. Но вопрос, могут ли взять человека на улице или поимка ведется по другой схеме, очень мучил молодца.