Я посмотрел на Геннадия Григорьевича. Предупреждая мой вопрос, Арбатов поднёс палец к губам: тихо. Хорошо, не буду, скажите только… И тут все зааплодировали. Все — значит я тоже. Я не сразу поверил в это, потому что такому аплодировать нельзя, но нет, стадный инстинкт поборол разум и сработал на автомате. Мне стало стыдно. Я опустил голову и больше не пытался что-либо сказать.
Собрание продлилось часа два. Выступили ещё несколько человек, кто со стихами, кто с прозой, и лучше бы я ничего этого не слышал. Каждое выступление горячо и долго обсуждали, искали ошибки, соответствие теме. Не хочу сказать, что всё было очень плохо, нет, но безыскусно и однообразно — факт. Под конец выступила ведущая, видимо, решила удивить присутствующих своим творчеством. Я не особо вслушивался в то, что она читала, пока не начал ловить себя на мысли, что читаемый текст ложится на оскорблённую душу… бальзамом. Речь в рассказе шла о собаке; тема не новая и порядком избитая, но подишь ты… Я выпрямился, подался вперёд. Слова текли плавно…
Ведущая читала Чехова.
От восторга меня заколотило; я снова ожил, повернулся к Геннадию Григорьевичу. Он опять приложил палец к губам, но меня распирало:
— Вы понимаете, что она сделала? Вы понимаете? — зашептал я. — Она всех их умыла. Она всех их умыла!
Геннадий Григорьевич знаком показал мне, дескать, понимаю, но разговоры потом. Согласен, потом. Однако я не утерпел и спросил:
— Кто эта женщина?
На этот раз Геннадий Григорьевич обошёлся без знаков и сказал, как мне показалось, с нарочитой строгостью:
— Мария Александровна, заведующая библиотекой. И моя жена.
Так вот почему она показалась мне знакомой. Я видел её фотографию на столе в редакции, только на фото она лет на двадцать моложе. Теперь всё понятно, и этот трюк с рассказом тоже.
Когда всё закончилось, я встал и украдкой посмотрел в сторону двери. Девушки не было, ушла. Поискал глазами чёрный платок — его не было тоже. Что ж, время позднее, кто-то должен проводить слабую женщину домой. Жаль, что не я.
— Составите компанию? — спросил Геннадий Григорьевич. — Марии Александровне надо кое-что подготовить к завтрашнему дню, не хочу ей мешать. Пойдёмте на улицу?
Торопиться было некуда, Муська так рано меня не ждала, она вообще меня не ждёт, если у неё есть корм в миске, поэтому я согласился. Мы вышли на улицу, спустились с крылечка на тротуар. Только-только зажглись фонари. Она стояли друг от друга не так часто, как в городе, но светили не менее ярко, и бабочки летели на их свет так же уверенно.
Геннадий Григорьевич достал пачку сигарет, протянул мне. Я отказался.
— Спасибо, бросил.
— А я вот… не хочу.
Он взял сигарету, прикурил.
— Вижу, вы разочарованы.
Я кивнул. Говорить о прошедшем собрании не было никакого желания, я действительно был разочарован и опустошён, но на меня вдруг накатило:
— Геннадий Григорьевич, как вы считаете, они действительно ничего не понимают — все эти ваши члены клуба? Или претворяются? Ведь это не стихи. Это даже близко не стихи! Мне бы хотелось сказать жёстче, но тогда уже матом. Они что, в школе не учились? Не читали Пушкина, Лермонтова? Я же помню, как нас заставляли. Онегин, например:
Геннадий Григорьевич прищурился.
— Не любите Евтушенко?
— С чего вы взяли?
— Ну как же: «и бог с ним». Подобные вставки в речь просто так не попадают.