Мы снова выпили, помолчали каждый о своём и опять выпили. Со стороны двора донёсся скрип цикад, тени удлинились. Возле двухэтажного особнячка зажёгся фонарь, он всегда зажигается, когда вечер уверенно переходит в сумерки.
Аркашка начал засыпать. Он прислонился к перилам, но голова всё время падала на грудь — это мешало, и он, оставив приличия, растянулся на ступеньках во весь рост. Нет, мне такой товарищ не нужен, пить так пить, а спать и дома можно. Я потряс его за плечо.
— Чего разлёгся? Вставай.
Аркашка не отозвался, только засопел громко. Лицо его приняло умильное выражение, как у ребёнка, который после долгого игрового дня наконец-то добрался до постельки — такое же открытое и беззащитное. Посмотрев на него, я вновь почувствовал себя спасателем. Как не крути, а работа пожарного накладывает на тебя целый комплекс обязанностей, и пусть ты ушёл на заслуженный отдых, привычка остаётся, и обязанности продолжают тебя теребить, ибо давно и навечно поселились в твоей крови.
Я взял Аркашку под мышки и рывком поставил на ноги, потом подсел под него, перекинул тело через плечо, встал. Несмотря на свой не крупный вид, Аркашка оказался тяжёлым. Я почувствовал, как его тяжесть отозвалась напряжением в спине, и подумал: не лучше ли вернуть его на землю и попытаться довести до дома на своих двоих, чем нести вот так, на плече? И вздохнул: не лучше.
Поправив груз, я вышел на улицу. Кто-то из темноты спросил шутливо:
— Чего несёшь?
— Хлам.
Я хотел сказать «в хлам», имея ввиду тот факт, что Аркашка упился до подобного состояния, но я и сам был в состоянии не на много лучшем, поэтому оговорился, а поправляться не стал. Бог с ним. Русский человек и так поймёт, а иностранцу всё одно не объяснишь. Шутливый голос пожелал нам доброго пути и исчез за стрёкотом цикад.
Жил Аркашка далеко, на другом конце улицы. Прежде чем я донёс его до дома, хмель из моей головы изрядно повыветрился. Хорошо хоть бутылка со мной. Положив Аркашкино тело на родной порог, я сделал глоток и постучал в дверь. Открыла та же миловидная женщина, что и утром: те же глаза, те же скулы, светлые волосы спрятаны под косынку… Определённо, сейчас она понравилась мне ещё больше. Как там Аркашка её назвал? Нюрка?.. Анна, Аннушка… Ладно, пусть будет Нюрка.
— Доставку заказывали? — попытался сострить я. — Вот, пожалуйста. С вас рюмочка чаю.
Она улыбнулась. Улыбка получилась вымученная, а в глазах появился некий симбиоз печали и покорности. Такой взгляд встречается у собак, которых не любит хозяин или у которых хозяина вовсе нет.
— Если можно, не могли бы вы… — она кивнула на мужа.
— Внести? Легко.
Я вновь водрузил Аркашку на плечо, причём постарался сделать это с некоторым пафосом, дескать, смотрите, я ещё ничего, бодренький.
— Куда?
Она провела меня в помещение похожее на летнюю веранду и указала на кровать. Я положил Аркашку; женщина сняла с него обувь и накрыла одеялом.
— Так что там насчёт рюмочки?
Женщина опять улыбнулась своей вымученной улыбкой и жестом позвала меня за собой. Мы прошли через тёмные сени в переднюю часть дома. Русская печь, диван, холодильник, у окна стол и три табуретки, на стенах кухонные шкафчики из девяностых — практически моя изба в миниатюре, только чище и уютнее. Я сел на табурет, достал бутылку.
— Тебя, кажется, Нюра зовут?
Она кивнула и поставила на стол тарелку с холодцом. Закуска. Я принюхался. Холодец пах чесноком и укропом. Его бы ещё горчичкой смазать и хлебушка ржаного… Нюрка нарезала хлеб, поставила баночку горчицы. Я налил самогон в рюмку, выпил, закусил и сказал:
— Необычное имя. Выпьешь?
Нюрка села напротив, подпёрла рукой подбородок. Сейчас она походила на мою бывшую, та тоже любила смотреть, как я ем. Но это было в начале нашей семейной жизни, потом я ел в одиночестве.
— Так что, налить? — я потянулся к бутылке.
— Нет-нет, — быстро проговорила она. — Я нет, я не пью.
В словах её было столько же искренности, сколько печали в глазах. Я пожал плечами: нет, так нет — налил себе и выпил.
— Как хочешь. Остатки спрячь, мужа завтра опохмелишь.
Нюрка встала, чтобы убрать бутылку в холодильник. Я тоже встал. Настало время уходить, но уходить не хотелось, тем более, Нюрка нравилась мне всё больше. Я взял её под локоть, потянул к себе. Она испуганно всхлипнула, упёрлась мне ладонями в грудь, но не сильно и не уверенно. Задышала часто, отвернулась, я прижался губами к её уху, зашептал:
— Ты меня не любишь, не жалеешь, разве я немного не красив? Не смотря в лицо, от страсти млеешь, мне на плечи руки опустив…
Это было единственное, что пришло на ум — стихи Есенина — и пусть я продекламировал их без особого изыска, главное слово — страсть — я произнёс как оно того и подобает — со страстью. Я почувствовал, как Нюркины руки задрожали и перестали меня сдерживать.
— Молодая, с чувственным оскалом, я с тобой не нежен и не груб. Расскажи мне, скольких ты ласкала? Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
— Не надо, — она почти простонала. — Не надо. Нет. Я уже три дня… в бане… не…
Я отмахнулся, забывая про стихи.