Но что-то было не так в эти дни, странно, по-тревожному не так. Люди передвигались быстро, они толкались, задевали плечом и, не извиняясь, двигались дальше.
Дома я приобрел привычку по нескольку раз в день заваривать себе чай, и потом во взвинченном, «заряженном» состоянии расхаживать по квартире, переставляя вещи с места на место. Я много прибирался, даже навел порядок в ванной, обнаружив под шкафчиком какой-то непонятный прибор, видимо, оставшийся еще от прошлого квартиросъемщика.
– Это машинка для бритья, – объясняла она, когда пришла, – можно сбрить ею волосы. Ну что, расскажи, что ты сегодня делал?
Я рассказывал, она вздыхала и повторяла: тебе надо найти себе друзей.
– Кстати, – добавила она, – сегодня меня пригласили на одну вечеринку. Устраивает русский писатель, очень интересный. Хочешь, пойдем вместе?
Я согласился.
Эти бумажки, про которые все время говорили в ресторане и текст которых она мне так брезгливо зачитала, неожиданно понравились мне. Тот, кто их писал, явно не располагал всем арсеналом тех могучих и энергичных слов, которым располагал я. Но все-таки что-то там было. Энергия, вдвинутая в слово «lasst», впечатляла.
«Lasssst es…» – повторял я про себя, когда мы шли по улице, и кто-то опять налетал на меня, не извинившись, а я поворачивался так, чтобы он ударился об меня как можно больнее.
– Как ты думаешь, Берлин изменился? – спросил я ее тогда.
– По-моему, нет, – безразлично ответила она, и добавила: – По-моему, тебе все-таки надо завести друзей…
Но он изменился, и я чувствовал это. Волны, поля, жаркое дыхание – все это ходило в воздухе ходуном, силы сталкивались и расцеплялись, гася друг друга. Но казалось, что в какой-то момент они могут сплестись – и тогда ударить…
На вечеринке мы появились, когда она уже шла полным ходом. Нас встретил в прихожей суетливый мужчина с глубоким и вместе с тем неприятным голосом. Судя по всему, он носил усы и гордился этим безмерно.
– Ах, проходите! – Он спросил наши имена, назвал свое. – Хозяин, как обычно, занимает кого-то разговорами…
С нами поздоровались несколько высоких, несвеже пахнувших женщин, несколько разного возраста мужчин. Все говорили по-немецки, но у половины это получалось плохо: неуклюжий, тупой и неповоротливый русский акцент делал разговор похожим на витиеватую и бессмысленную ругань.
Длинноволосый хозяин, представленный как писатель, ходил, здоровался с только что пришедшими гостями, разговаривал с давно пришедшими. И я невольно делал шаги в его сторону, как бы следовал за ним по его маленькой комнате. Что-то было в нем, что меня смутно раздражало, а я никак не мог понять что. В какой-то момент он повернулся ко мне, и я почувствовал, что он старый, много старее, чем я думал вначале.
– Хотите еще что-нибудь выпить? – спросил он меня.
– Нет, благодарю вас. – Я ответил не сразу и удивился тому, как сухо вдруг стало в моем горле. Он встряхнул волосами и положил руку на мое плечо.
– Пойдем, – сказал он, – я покажу вам, где напитки.
Он слегка подтолкнул меня, и я пошел. Рука его все еще лежала на моем плече, и я подумал, что этот запах, это его тепло мне знакомо. Где-то, где-то я его встречал. Мы пришли на кухню.
– На столе, – он подтолкнул меня к столу, давая возможность ощупать край, – красное и белое вино. В холодильнике, справа от вас – пиво. Если хотите чего-нибудь – наливайте, не стесняйтесь.
Он убрал руку с моего плеча, и я вдруг понял. Этот запах был смешан, смешан недавно с другим, дорогим, драгоценным. С орехами. Орехами и бетонной пылью. Он лежал на ее плечах и дальше, на шее, и выше, и выше… тогда, недавно, несколько дней назад.
Длинноволосый, представленный как писатель, ушел, а я стоял посреди кухни. Ее запах, его запах… Снова ее, снова его… И тут пол подо мной рванулся и тошно понесся вниз. Дыры внизу раскрывались – гудело вокруг, гудело и дрожало, ревело глухо, завывало высоко. Я понял, я догадался, и эта догадка обожгла, оглушила. Что-то непоправимое происходило здесь, сию минуту, что-то, только что горевшее ярко, вдруг начало угасать, и не остановить было – пол все падал, падал… Кресло, прочная точка в мире, в небе над бездонной дырой, уходило, тело заворачивало в страшный крен. Пристегни ремень, пристегни, мы садимся!
Тонко выли за окном компрессоры турбин, и внутри тонко, скользко завивалась змея – холодная, невыносимо мерзкая спираль. Люди были вокруг – заходили на кухню, я наталкивался на них, пока прокладывал себе путь обратно в комнату, к другим гостям. Они были и не были – разговаривали, пили, шуршали газетами и одеждой, но я был один, падал сквозь холодное небо, километры вниз, и надо было держаться за ручки до скрипа, до щелканья костей, сливающегося с вибрацией тонкого корпуса – чтобы не завизжать, как свинья, от ужаса – нельзя кричать, стыдно, люди, общество, нельзя, нельзя бояться…
Что-то грохнуло под полом, тряхнуло, забилось, а я все падал, в ушах стояли плотные, как одеяла, комья, и в горле клокотало горячее и рваное.