Я-то думаю, что он засмеялся от сопричастности. Это великое чувство живой сопричастности движению чистой мысли, живой — пульсирующей — плоти ее, логической точности и доверительной, иногда — до простодушия, образности, оно вдруг поднимает тебя до прозрачной и напряженной ясности и будто рывком швыряет тебя куда-то вперед, где ты умнее и глубже, чем о самом себе думал, вдруг ощущаешь — как-то дрожанием кожи — что человек действительно велик и такая личная радость, что ты — человек. Рефлекторно смеешься от наслаждения. Эти так называемые первоисточники — Платон, Декарт, тот же Аристотель — очень этим владеют. Чем дальше, тем утомительнее для меня, так называемая, научно-популярная литература, где поневоле идет снижение уровня — мысли, идеи, образности, идет замутнение и — как ни странно — усложнение. Впрочем, чего странного, ведь простота действительно самое сложное. Только тот, кто сам и первый придумал, отыщет самые пронзительные слова и лучше любого интерпретатора спровоцирует твое понимание. Мы с Машкой тоже смеялись, когда я читала ей куски из «Метафизики», Машка была тогда в шестом классе.
Этот замечательный человек — охотник Поротов — ко мне в Ленинград не приехал. Он погиб следующей зимой при обстоятельствах не вполне ясных и до сих пор неясно тревожащих душу. Обнаружили это вертолетчики при очередном облете. Просто — стылая, давно заметенная избушка, ни человека, ни собак, ни следов, ничего. Пуржило перед тем больше месяца. Искали, что тут найдешь. Видимо, выехал по реке на нартах и провалился в полынью. Но почему ни одна собака не выбралась и не пришла потом к людям? Обычно хоть одна да спасется. Куда делась Аннушка, которую он вряд ли с собою взял? Никаких следов спешки в домике не осталось. Что заставило его, местного, привычно осторожного с тундрой, вдруг сорваться с места? И еще. Зима в тот год стала сразу и крепко, лед на реке был надежен, путь он знал, мало сказать, хорошо, вряд ли мог просмотреть даже случайную, шальную полынью…
А что касается «экзотики», то для меня столь же пленительно экзотично, как австралийские дебри, где вместо фонарей светят во тьме печальные глаза кенгуру, а маленькие их ручки аккуратно снимают шкуру с бананов, выглядит словосочетание: «мыловаренный завод имени Егорова». О, сколько в этом интригующей тайны! Я давно уж подумываю, что нужно пойти туда работать, чтоб ее разгадать. Если только меня возьмут! В Пулковскую обсерваторию или преподавать на физтех — это конечно, оторвут с руками, но насчет «мыловаренного завода имени Егорова» — не уверена. Ведь мыловарение столь сокровенно, а эта фамилия такая теплая и простая. Что же их связывает? Какие узы? Когда я работала в Мурманске и прилетала в Ленинград, то, шикарно катя в такси по вечернему родному городу, я в течение нескольких лет опознавала его по сверкающему неоном иероглифу где-то слева, на Московском проспекте. «Ика хня» — исправно горело там. И сердце мое стихало: я дома. Позже выяснилось, что это значило: «фабрика-кухня» с некоторыми выпадениями по техническим причинам. Но никогда ни одной фабрике-кухне не удавалось подняться в моих глазах до такой символики, как бы ни перевыполняла она годовой план по денежному обороту и даже ассортименту.
Возможно, в сочетании «мыловаренный завод имени Егорова» тоже отыщется доступный моим мозгам смысл. Но я не решаюсь даже спрашивать о нем. Нет, я не пойду туда работать, даже если позовут. Эту тайну я сберегу себе на потом, на старость, на дряхлеющую мудрость. И лишь тогда, может быть, рискну проникнуть в мыловарение и разгадаю этот коан. Я и так слишком многое хочу знать. А это — решительно не хочу. Я вообще не знаю, из чего мыло. И почему — одно мыло пахнет отвратно, а другое волнует душу своим миазмом и его ныне преподносят друг другу в праздники. Статус мыла повысился, уже мало быть просто чистым. Но в самом процессе изготовления до сих пор дрожит потаенное средневековье.
Я заметила, что никто, решительно никто вокруг не знает, из чего же делают мыло. Про летающие тарелки знают все. Про Бермудский треугольник — ну поголовно. Про литературу, что она — плоха, про школу, что она никуда не годится, хуже некуда — это все знают. А насчет мыла — никто. Сразу намекают на бродячих собак, не от бешенства же их отлавливают, все знают, что бешенства давным-давно нету. А ведь отлавливают зачем-то. Или, понизив голос, приплетают химию. Что, мол, некоторое мыло — сплошная химия, оно вредное, почти как сахар, и от него можно пойти пупырями. Но никто не ткнет в мыло пальцем и открыто не скажет — от этого! И никто пупырями пока не идет. Вообще в суждениях о мыле, как, впрочем, и во многих других суждениях, наблюдается удивительное слияние мощного технического прогресса и первобытной дремучести. Лучше вообще эту тему не трогать. Лучше — о кибернетике, о генетике, о пересадке сердца на расстоянии…
На рассвете — как черный и цикличный ветер — охватывает ужас несвершенья…