Константинополе…” бледнеет у стеночки: щербатый шпаненок стряхивает пепел на его сияющие корочки, а зрелые блатари сквозь семенящие пробежки танцующих пар внимательно наблюдают, хватит ли у него дурости щелкнуть шибздика по носу – на Механке это звалось “подпустить мандавошку”. Греция тоже подпустила нам мандавошку: на мертвенно сияющем прожекторном пятачке среди жаркой тьмы мы тянемся почетным караулом вслед усатой шмакодявке в форме. Шмакодявка пробегает в таможенную витрину, бешено расшвыривая коротенькими ножками наши любовно охваченные портупеями скотча черные пластиковые посылки с хвостиками и лобиками, скрученными с улиточным совершенством: распаковать – до утра не уложиться, а утром – из Софии самолет… “Нас это не…” – мы понимаем и по-гречески. Классическое образование и бородка клинышком позволили бы нам разве что часом раньше уяснить, что у нас нет доказательств, платили мы драхмами или долларами. За пару суток мы, пожалуй, и объехали бы меховые лавки, которые удалось бы припомнить, и хозяева, радушно улыбавшиеся нашей зелени (в смысле неосведомленности), пожалуй, выписали бы нам нужные справки (самолет – тю-тю), но наша греческая виза истекла три часа назад. Что нас ждет – штраф, конфискация, тюрьма, – никто не знает, но для души, сорвавшейся с цепи, вновь обретшей крылья, никакая определенность осуществившегося даже близко не бывает столь ужасной, как безбрежность возможного.
– Как по-гречески “геморрой”? – идет скандалить Гренадер-баба.
– Это греческое слово, – поражаю я коллег. – Кровотечение.
Усатик гаркнул, как Геракл: вот что творило богоравных героев из удальцов районного масштаба – необузданность человека фантазирующего, когда он напуган или восхищен. Притихшая
Гренадер-баба – это жутко, как зрелище замершей Ниагары.
Постепенно безнадежность поглощает всех: кто впадает в каталепсию, кто цедит в крышку от термоса сердечные капли, кто бредет в туалет – это пока еще разрешено. “Я бы сейчас спокойно спала, если бы ты не дергался”, – пытается ввести в берега мою безмерность мудрая сиделка, алебастровая от прожекторов и бессонницы, и у меня хватает героизма отдаться безграничности одиночества, я отправляюсь скитаться по нейтральному асфальту.
Вычерчиваю хаотические петли Лиссажу, по двадцать, тридцать, сорок раз заглядываю в туалет и фри-шоп – здесь больше некуда укрыться хоть в какую-то ограниченность. Унитазы гудят внушительно, как трансформаторы, никелем и кафелем сортир напоминает пекаренку из страны забвения, оттуда же выглядывает головка метаксы, на миг раздвинув безжалостное полнокровие фалернского и фессалийского, удвоенные зеркалами, сверкают три тысячи сортов виски и шоколада, ряды электробритв скалят черные зубы с нержавеющими пломбами… Какая страшная сверкающая элегантность, сколько в мире вещей, ненужных человеку!..
На залитую прожекторами сцену вплывают и с ревом уносятся во тьму огромные трейлеры с надписью “Amsterdam”, “Istanbul” – декорации прохудились, бесконечность свистала из всех прорех. А среди бездны мне выгородили загончик колючей проволокой. Вдоль шлагбаума прохаживается солдат в незнакомой форме, держа скорострельную винтовку поперек поясницы. Броситься на проволоку, короткая очередь – но нельзя. Нет такого варианта.
Под агавами, как чумаки, сидят негромкие украинцы. Сидять вже месяць – неправильно оформилы паспорта, а назад вернуться не на что. Оказывается, и так жить можно.
Черная тьма превращается в предрассветную мглу, проступают, потом начинают розоветь горы. Выходят солдаты причесывать грабельками и без того отлично взбороненную черную землю меж двух колючих оград. А померкшие звезды складываются во что-то снисходительное: мы тянемся подписывать, что не имеем претензий,
– подумаешь, самолет – пешком доберемся, – тогда нас отпустят.
На греческом ничего подписывать нельзя: может, ты признаешься, что наркотики вез, предупреждают все друг друга, и все подписывают. Вот видишь, с нежностью не матери, но бабушки поглаживает мою руку неумытая, подзапухшая няня, и мы с воплями бросаемся за автобусом – нравы у нас товарищеские, если бы не шлагбаум, мы остались бы под агавами.
Гонка по быстро накаляющимся Балканам, дымок растаявшего самолета в плавящемся небе, на поезд нет ни билетов, ни денег, продаем (своим же) одного опоссума (какие-то бабки за пропавшие авиабилеты обещает выцарапать болгарская сторона). Общага, совместный душ, безразличный, как в блокадной вошебойке, но у нас с Их Высочеством разные интересы, а Они главнее. Два часа мертвецкого слипшегося сна, очумелая София, что-то византийское, что-то псевдовизантийское, скромные дворцы, скромный мавзолей
Димитрова в мазутных объявлениях: “Желев предатель!”, “Луканов предатель!” – вожди простот всегда становятся предателями за то, что не умеют одновременно поворачивать налево и направо.