Нет, не суждено. В конце-то концов, какие же основания надеяться на счастливый финал? И лесоповал, и железная дорога в пустом снежном пространстве, и голод, и обморожение — все было. Не возникало только покоя, хотя бы одного благополучного часа, ничего не было путного за эти длинные годы, кроме унижения и рабского труда. «Господи! — подумал он. — Помоги уйти в небытие, дай забыться, исчезнуть из невыносимой жизни!»
Он невольно представил Веру и отсюда, из рабства, словно бы увидел дорогого человека и почувствовал приступ сердечной тоски. Ты жива? Мог ли Бог оставить тебя на земле? Да и земля ли те места, где мы находимся все эти страшные годы? Нет! — мысленно крикнул он. — Нет! Я уверен, ты меня ждешь, Вера!
Он закрыл глаза, чуть повернул голову от окна к стене и тут же почувствовал рваную боль под подбородком. Петля была надета правильно, но в решающий момент, когда он вышиб ногой табуретку и повис вдоль стены, невозможно было допустить, что жизнь все еще не закончена и кто-то из своих, сердобольных, случайно зайдет в барак, разрежет веревку, даст ему, не умершему, возможность вздохнуть. Зачем?! Кому это нужно?! Выход в одном: уйти, порвать с невероятной, необъяснимой жизнью...
К счастью, никто в палате не подходил к нему, не заставлял подниматься, отвечать на вопросы. На все он уже давным-давно ответил самому себе: «Жизнь прожита, Лев, другого пути нет, еще неделя-другая, и ты повторишь попытку, жить бессмысленно...»
Волна тоски буквально перебрасывала его во времени. То он смотрел на Париж с Эйфелевой башни, полукруг Сены лежал перед ним, плоский речной буксир-ресторанчик плыл в сторону Нотр-Дам, и с высоты ему были видны танцующие пары на освещенной застекленной палубе.
Мелькнул Бурдель, великий учитель, вот он, окруженный молодыми, — лысый, с завитками волос по бокам черепа, кричит на непослушного русского, а потом так же громко хвалит его за прекрасно сделанную работу. «Вы далеко пойдете», — предупреждает он с такой трагической интонацией, будто бы уже там, в Париже, в Академии Гранд Шумьер, знает, куда и когда уйдет его ученик Лев Гальперин.
В журнале «Гелиос», который с другом-поэтом Оскаром Лещинским издавали на собственные деньги, они напечатали высказывания Бурделя, этого любителя афоризмов.
«Я люблю гордость отдельных личностей, — провозглашал учитель. — Искусство, которое кажется безличным при широком взгляде на него, способно рождаться только из свободной культуры индивидуальности...»
Увы! Разве можно предположить, что это окажется всего лишь насмешкой над будущей жизнью.
...В Карлаге ему повезло. Гражданин начальник, как оказалось, хотел не только пропагандировать народную любовь к Великому Вождю, но чем- то порадовать семью и друзей и хоть чуточку скрасить быт дочери.
Карлаг был черной дырой для сотрудников НКВД, как правило, ленинградцев, вынужденных нести наказание перед партией за проявленное ротозейство. Что и говорить, из-за убийства Кирова наказание казалось заслуженным.
Гальперина он позвал в кабинет и предложил крепкого чаю. Кто-кто, а начальник хорошо знал, что этот измученный контрик уже четвертый год не мог даже представить, какой чай могли пить на воле.
Круглолицый и кривоногий, о# складывал губы трубочкой и ахал от рассказов Гальперина. Где только не побывал этот тип, какую жизнь, негодяй, успел увидеть! Когда они, российские бедняки — и отец и дед — гнули спины, надрывались, работая из последних сил на зажравшуюся буржуазию, маменькины детки учились, как этот, за границей, не раздумывали, где достать копейку на хлеб, а получали от батюшки-фабриканта награбленные от бедняков деньги. Ну что ж, каждому свое! Теперь — его время. И он может заставить этого человека делать все, что ему, комиссару НКВД, угодно.
Уже на следующий день Гальперин получил краски, усадил девушку- подростка в кресло напротив и стал писать заказанный отцом портрет. Он не спешил с работой, искал свое, никем не замеченное раньше в милом молодом существе, вынужденном жить в такой дыре...
Он писал так, как, наверное, хотела бы видеть портрет Вера. Он писал для нее, думал о ней, и в какие-то секунды этого короткого покоя ему начинало казаться, что Вера издалека кивает ему. «Ты молодец, Лева», — слышал он ее доброжелательный голос. И эти интонации наполняли его счастьем. «Я пишу для тебя, Верочка, — думал он. — Мне хочется, чтобы ты почувствовала, я не забыл того, о чем ты говорила, да, и в этом аду я, как видишь, еще на что-то способен».
Такое давно не возвращалось к нему за все тюремные годы, и вот секунда, когда он вдруг заново увидел, что существует нечто иное, чем лесоповал, то, на что абсолютно достаточно сил.