Живаго умирает, расплачиваясь за то, что было создано не без его участия и что он более не в силах выдержать. Некогда бывший приобщенным революционному утопизму, Живаго не выносит его последствий — сталинского жизненного контекста, в котором сердечные болезни у людей опричинены тем, что от них «требуют постоянного, в систему возведенного криводушия» (3, 476). Парадокс репрезентативности состоит, однако, в том, что вместе с утопистом умирает и антиутопист, проводник лейбницевской «Теодицеи» (а также шеллингианства). Утопическое миростроительство безвозвратно портит лейбницевский космос. «Доктор Живаго» опровергает не только ложные ценности, он вменяет и истинным несостоятельность здесь и сейчас. Пастернак нашел разрешение этой амбивалентности, о чем пойдет речь в VI.3.2.1.
Набоков писал в «Других берегах» о литературе:
…настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем[207]
.Пастернаковский роман, сплошная загадка[208]
, подтверждает это положение.Точно так же «Доктор Живаго» не противоречит и той, по сути дела, соперничающей с набоковской, концепции, сообразно которой литература оставляет реципиенту незаполненное смыслом текстовое пространство («Leerstellen»)[209]
, создается как «открытая структура», «opera aperta»[210] (т. е. ставит себя в зависимость от читательской «активности»). Мы можем лишь гадать о том, чем завершилась судьба Амалии Карловны Гишар (попавшей во время большевистского переворота в тюрьму), что произошло в конце концов с Комаровским или Галиуллиным и целым рядом других персонажей[211].Ноу литературы как коммуникации есть два уровня — так учит нас роман Пастернака. На одном из них автор текста общается с читателем, на другом приобщен неэстетической дискурсивности в разных ее проявлениях, которую он перерабатывает. На первом уровне автор художественного текста скрывает от реципиента какие-то стороны своего замысла, мистифицирует читателя и (или) поощряет его на сотрудничество, предоставляя ему в тексте место для свободной игры воображения. На втором писатель, вступая в контакт со смежными дискурсами (в нашем случае — с утопической и антиутопической философией), беспомощен как инициатор новых значений.
В проекции на остальные дискурсы смысл литературы негативен (что она тематизирует, становясь очень часто абсурдом; ни один из иных дискурсов не позволяет себе этого). У литературы есть не только коммуникативная задача, но и сверхзадача — проблематизировать смысловую ценность дискурсивности.
Литература в ряду прочих дискурсов может быть воспринята как бессмыслица — но она полна смысла. Она демонстрирует его негируемость, его неабсолютность, его превращаемость. Литература выявляет историчность смысла
. Его преходимость в пространстве (дискурсивности) и его неотрывность от времени (и опять приходит на ум Шеллинг с его уравниванием будущности и таинственности).Формалисты ошибались в определении столь важного для них понятия, как «остранение». Фактический мир странен для литературы не потому, что она открывает в нем
новое, но потому, что она не способна подойти к нему — в сотрудничестве с прочими дискурсами — как к поддающемуся прочному осмыслению в каком бы то ни было типе речи. Иначе говоря: не социофизическая действительность небывала для литературы, для нее стара моделирующая фактическую реальность дискурсивность. «Остранение» — следствие из того, что литература выступает как дестабилизирующий фактор в сравнении со всеми иными дискурсами, жаждущими наделить нас прочным знанием, дать нам надежную картину мира. Для нелитературной дискурсивности новое сосредоточено не в них, но в бытии, о котором они нечто сообщают. Они легитимируют себя за счет того, что интересны нам как новая бытийность. Для литературы старым являются эти сообщения.V. Глухонемой демон
(Об автошарже Пастернака в его романе)
Если бы роман был написан в совершенно новой форме, он был бы более понятен. Но роман Пастернака, его язык кажутся традиционными, принадлежащими к традициям русской романной прозы XIX в. […] Между тем […] перед нами вовсе не роман, а род автобиографии самого Пастернака.
1. О теоморфизме