Нужно еще сказать, что Живаго, умирая, пытается открыть окно в душном вагоне по примеру, который дал ему когда-то Погоревших: «— Не закрыть ли нам окно? — спросил Юрий Андреевич […] — Лучше было бы не закрывать. Душно» (3, 159). Сложное родство между автором романа, Клинцовым-Погоревших и Юрием Живаго не допускает в этом мотиве никакого ценностного размежевания всех троих. Смерть снимает разделение на негативных и позитивных персонажей. Религиозному анархисту не хватает того же, что и анархисту-кинику (которому — в его кинизме — не случайно сопутствует собака[267]
), — воздуха. Анархический текст Пастернака сопротивляется стараниям однозначно идентифицировать смысл его героев.VI. От «Братьев Карамазовых» к «Доктору Живаго»
Черт с Карамазовым все говорит «пакости». А у меня это слово вымарывали в репликах Мефистофеля. А между тем я в своих «странностях» всегда подчиняюсь каким-то забытым примерам или преемственности, которую сам не сознаю.
1. «Братья Карамазовы» — текст за пределами литературного жанра
Роман Пастернака находится в той традиции большого христианского повествования, которую основал Достоевский в «Братьях Карамазовых», хотя и развивает ее по-своему. Эта традиция видна уже в названии пастернаковского романа.
Чтобы сравнить эти два текста, нам придется вначале постараться выявить некоторые, ускользнувшие от внимания исследователей или лишь бегло проанализированные ими, конститутивные особенности «Братьев Карамазовых». Мы покинем на время роман Пастернака.
Намереваясь вести речь о том, что «Братья Карамазовы» — не литература, мы, с другой стороны, отнюдь не думаем, что этот текст принадлежит какому-то иному, чем литература, дискурсу исторического времени (пусть Достоевский и ставит в нем философские, юридические, исторические и теософские проблемы). Литература совершает в «Братьях Карамазовых» акт самоотрицания
. Достоевский не занимает метапозицию по отношению к художественному творчеству, не судит его извне. Он остается внутри него. И вместе с тем оно подвергается в «Братьях Карамазовых» последовательному разрушению. «Братья Карамазовы» созданы испытанным литератором, который не удовлетворен собой, завоеванным им художественным опытом. Процесс порождения последнего сочинения Достоевского можно представить себе как воссоздание автором неких, известных ему из его прежней практики, конститутивных для литературы свойств, подытоживаемое их негацией. По своему логическому содержанию эта негация не контрадикторна литературе, но контрарна ей. Иными словами, цель Достоевского не апофатическое умолчание о мире и Боге, но замена эстетически значимого высказывания на такое высказывание, которое так или иначе дезавуирует категорию эстетического[268].Литературоведы обычно игнорируют в их литературоцентризме нежелание позднего Достоевского быть только писателем (в «Братьях Карамазовых» оно сквозит особенно сильно, прорываясь на поверхность текста, в сценах суда над Митей, которого ложно обвиняет, по словам адвоката, прокурор-романист: «Обвинению понравился собственный роман…» (15,158)). Мы не задаемся здесь вопросом о том, когда именно начался отход Достоевского от литературы. Скорее всего, это был постепенный, нарастающий процесс разочарования в возможностях художественного слова, который нашел в «Братьях Карамазовых» (а также в «Дневнике писателя») свое завершение[269]
. Литературоведение, вовсе не подготовленное к адекватному восприятию того необычнейшего словесно-смыслового материала, которым снабжает его Достоевский, подгоняет «Братьев Карамазовых» под свою мерку, находя ее в каком-либо имеющемся в наличии художественном жанре, возводя их к жанровому образцу[270].Вяч. Иванов обнаружил парадигму позднего Достоевского в античной трагедии[271]
, не заметив того, что в «Братьях Карамазовых» народный (трагический) хор, представленный двенадцатью присяжными заседателями (а также публикой, комментирующей разбирательство, — ср.: 15, 176–177), заблуждается[272]. Текст Достоевского трагедийно катастрофичен, — повторим мы Вяч. Иванова, — но при этом серия катастроф достигает здесь своей высшей точки в катастрофе трагедии как таковой, ее истины, которую вешает в ней vox populi[273].