— Да, все зависит от точки зрения, — промямлил Олег Держикрач, вспомнив пациентку, которой посоветовал пересесть на велосипед. Однако такой радикальный взгляд на вещи пригвоздил его к стене. «Еще один «Раскольников»», — подумал он. — Зачем ему я? Пора выписывать».
— У каждого своя правда, — повернулся он к альбиносу с голубыми глазами.
— И своя выгода, — выстрелил ему в спину Никита Мозырь.
Преподаватель философии лежал с суицидом. «Холост, детей нет, — сообщала его истории болезни. — Жалобы на эмоциональную опустошенность и утрату вкуса». Сначала преподаватель философии пошел на поправку. Он легко вступал в беседу, называя свою попытку самоубийства ребячеством. «Нервы сдали, — краснел он. — Будто и не со мной было». Но в последнюю неделю ему стало хуже. Он отказывался от еды, и его держали на капельницах.
— Опять тарелка не тронута, — деланно рассердился Олег Держикрач. — Так никогда не поправитесь.
— А зачем? Я не чувствую, что живу, может, почувствую, как умираю.
— Ну, вы же философ, — переменил тон Олег Держикрач. — Разве можно поддаваться настроению? Будьте стоиком!
Олег Держикрач бодрился, но, заглядывая в помутневшие васильковые глаза, думал, что его собственная тень давно не повторяет движений, а слова не отражают правды. Посидев с минуту, он поспешно встал, в дверях пожелал всем скорейшего выздоровления, нагнувшись, чтобы не задеть косяк, вышел, и, вызвав в кабинет сестру, повысил альбиносу дозу транквилизаторов.
— Все же скотская у меня работа, — жаловался он жене. — Кажется уже столько лет, а привыкнуть все не могу. Может, не то избрал?
— Ну что ты, — успокаивала жена. — Ты же психиатр от бога.
«Значит, профессия от дьявола», — добавил про себя Олег Держикрач.
Лето стояло невыносимо жаркое, окна в палатах держали открытыми, так что знойный воздух, как беглец, проникал сквозь железные решетки. День походил на день: в процедурной из рук медсестры получали таблетки, запивали водой, демонстрируя после язык, в столовой после ужина смотрели сериалы, а перед сном Никита Мозырь развлекал всех своими странными речами. Санджар Быхеев проходил комиссию на получение инвалидности, и он то и дело приставал к казаху.
— Ты вот, Санджар, инвалидности добиваешься, чтобы сесть на группу и жить на пенсию. Так не волнуйся — ее за одну веру в воскресение из мертвых дадут. А эпитафией что возьмешь? «Оки-чмоки, еще увидимся»?
Все ржали, но у казаха были крепкие нервы, и он лишь молча крестился на образок.
— А ты, Санджар, верно, и в Страшный суд веришь, — донимал его Никита Мозырь, — а я как представлю своих предков до семнадцатого колена воскресшими, так в дрожь бросает. Бородатые, немытые, за царя-батюшку лбы в церквях расшибали. Они от меня дальше, чем обезьяна…
— Ты что же, анархист? — не выдерживал казах.
— Еретик и смутьян. И мои же предки меня бы сожгли! Уж лучше произойти от обезьяны.
— Так и время было другое, думаешь, над нашим не посмеются? А судить будут каждого по своей мерке. Программе, по-твоему.
— Точно, когда воскресну, у меня с предками произойдет конфликт программ. Поэтому обезьянья для меня безопаснее, и вирусов нет — не заразишься.
— Выходит, вы иван, не помнящий родства? — повернулся от стенки преподаватель философии. — И суда над собой не ждете? И оценивать себя не разрешаете?
Никита Мозырь вздохнул.
— Один человек на свете, и нет у него ни отца, ни матери, ни дедов, ни прадедов. А дети его, как перекати-поле, дунул ветер — и нет их. А ответ ему держать не перед кем, потому что нет у него ни заступника, ни судьи, кроме самого него.
— Да вы прямо малый пророк…
— Каков есть.
— Программа у него такая, — зло проворчал Санджар Быхеев, и, прекращая дискуссию, выключил в палате свет.