Хрущев делал то, что считал необходимым, не заботясь о своей репутации. Знал, что его прозвали «кукурузником», но считал эту культуру полезной и насаждал ее где нужно и не нужно. Он говорил, что думал, но уже мало с кем считался, аппарат начал опасаться его крайностей, своей нестабильности, боялся за свою судьбу и решил избавиться от Хрущева, понимая, что народ этому не воспрепятствует. Народ не воспрепятствовал и получил Брежнева.
Судьба Хрущева трагична, как и судьба большинства революционеров. Но он останется в истории России как честный, совестливый человек, пытавшийся разрушить зло, как образец гражданского мужества. Это был истинно русский характер, широкий и размашистый. Хрущев положил начало преобразованию России, оно пошло не по тому пути, которого он хотел. В этом его вины нет. Моему поколению, да и последующим, Хрущев дал надежду на то, что в конце концов мы будем свободно дышать, свободно мыслить, свободно творить.
21
19 января 1960 года меня реабилитировали. «Постановление Особого Совещания при коллегии ОГПУ от 9 января 1934 г. отменено… за отсутствием состава преступления. Заместитель Председателя Верховного суда РСФСР
В ряду других реабилитаций моя не была большим событием. Мало кто знал, что я сидел в тюрьме, был в ссылке и минусе. Читателям стало об этом известно только через 43 года, когда вышли в свет «Дети Арбата». И после реабилитации я об этом не распространялся: вернулись проведшие в лагерях по десять и больше лет, больные, покалеченные, измученные… Что по сравнению с их страданиями значили мои три года ссылки?
В январе 1958 года на вопрос новогодней анкеты в «Литературной газете» я ответил: «В наступившем году продолжаю работу над романом „Год тридцать третий“», – так первоначально назывались «Дети Арбата».
Я задумал «Детей Арбата» как роман о юности своего поколения. Все мои книги этого цикла в определенном смысле автобиографичны. Но писать тридцатые годы без Сталина невозможно, это сталинская эпоха нашей истории.
Всю свою сознательную жизнь я много думал о Сталине. Думал много, но дневника не вел. Долгие годы даже в карманном блокноте я записывал только названия учреждений, но никогда – фамилии и телефоны своих знакомых: если бы меня посадили, то были бы обречены и мои адресаты. О каком же дневнике могла идти речь? Изъятый при обыске дневник служил вещественным доказательством, записанная в нем крамольная мысль или мысль, истолкованная как крамольная, могли повлечь за собой арест.
Все в стране, и прежде всего писатели, художники, актеры, ученые, институтские и школьные преподаватели, обязаны были возвеличивать Сталина. Это перешло в духовное затмение, идолопоклонство. Стихи в честь Сталина сложили даже Ахматова, Мандельштам, Пастернак. Мандельштам делал это, спасая себя; Ахматова – спасая сына. По свидетельству Корнея Чуковского, Пастернак восторгался Сталиным. «Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью» (оттого, что видели Сталина). А по свидетельству Эренбурга, Пастернак был убежден, что Сталин ничего не знает о беззакониях в стране. «Вот если бы кто-нибудь рассказал об этом Сталину…» Тот же Эренбург приводит слова Мейерхольда: «От Сталина скрывают…» Тоже верил в Сталина, а его вскоре арестовали, пытали.
Из тюрьмы Мейерхольд писал Молотову: