Анна Самойловна, мы называли ее просто Ася, отрывала взгляд от очередной рукописи, ее карие глаза светились приветливостью, она откидывалась на спинку стула, чтобы поболтать с тобой о твоих делах, об обстановке вокруг журнала. Дружбой с ней дорожили. Ее редактуру прошли самые громкие публикации того особенного, драматического периода в истории журнала. Эта скромная женщина отличалась поразительной стойкостью в отстаивании настоящих произведений, удивительным упорством в пробивании непробиваемого. На это уходили все ее силы, и не оставалось сил сделать что-то для себя. Да и не было умения. Умерла Ася в 1995 году. Жила на окраине Москвы, одинокая, больная, полуслепая, существуя на нищенскую пенсию. Такова, к сожалению, участь многих талантов во все времена и эпохи.
Но в 1967 году ни Ася, ни Лакшин с Кондратовичем ничего не могли сделать для меня. Все прочитали роман, всем он нравился, но понимали: цензура не пропустит. И Твардовскому роман не показывали — он читал только то, что шло в номер, или то, за что можно было бороться. В данном случае шансов нет.
И все же я хотел, чтобы Твардовский прочитал роман.
До этого с Твардовским я встречался три раза, хотя видел его на съездах, пленумах, заседаниях. Среди стандартно-сереньких руководителей Союза писателей он выделялся своей внешностью — высокий, красивый, породистый, сознающий свою значительность, смотрел поверх голов, никого не замечая, отстранение. Рассказывали, что его отец — крестьянин Смоленской губернии, мать — тоже крестьянка, но из «однодворцев», то есть предки ее дворянского происхождения. И действительно, в Твардовском, в его облике, манере держаться, было нечто такое, что не позволяло с ним фамильярничать.
В пятидесятых годах я жил на Кутузовском проспекте. Неподалеку, в одном из переулков Большой Дорогомиловской улицы, жил поэт-песенник Алексей Фатьянов. Как-то он позвонил, попросил меня подписать несколько моих книг для библиотеки на его родине, в Вязниках, Владимирской области. Я зашел. У него сидел Твардовский, на столе стояла наполовину опорожненная бутылка водки, оба были уже во хмелю, пели старинные русские песни на разные голоса, останавливались, поправляли друг друга. «Вот здесь бери еще ниже, вот так… — Твардовский объяснял, как надо петь. — А теперь давай вместе…» На меня Твардовский не обратил внимания, скользнул по лицу невидящими глазами и затянул длинную сложную музыкальную фразу. Я выпил с ними рюмку, подписал книги и ушел. Моего ухода Твардовский не заметил.
Второй раз столкнулись мы с ним на поминках писателя Казакевича.
Казакевич долго, тяжело, мучительно умирал. У него был рак, после операции он лежал у себя дома в Лаврушинском, и мы, его друзья, дежурили по очереди ночами у его постели.
Как-то он заворочался, проснулся, я подошел, и он говорит:
— Знаете, Толя, мне приснился сон… Идет секретариат Союза писателей, обсуждают мой некролог и заспорили, какой эпитет поставить перед моим именем… Великий — не тянет… Знаменитый… Выдающийся… Видный… Крупный… Известный…
— И что решили? — засмеялся я.
— Не помню, проснулся.
— Бросьте об этом думать. Военный человек, разведчик, что вы в самом деле! Некролог будут обсуждать через пятьдесят лет.
Спустя два дня Казакевич умер.
Похоронили мы его, сидели на поминках. Каждый что-то вспоминал о нем, сложный был человек, но колоритный. Я рассказал про его сон.
И вдруг Твардовский, глядя на меня помутневшими глазами, заявляет:
— Неправда! Ничего он вам не говорил. Просто вы знаете про обсуждение некролога на секретариате.
Воцарилось молчание. Я сказал:
— Я, Александр Трифонович, никогда не лгу. К тому же порядочные люди не выдумывают сказок, хороня своих друзей. И, наконец, я ни разу не был на ваших секретариатах, не знаю и знать не хочу, что вы там обсуждаете.
Вмешался кто-то из друзей, скандал погасили.
В третий раз встретились мы с ним в 1964 году в редакции «Нового мира». Я сидел у Аси Берзер, мы работали над рукописью «Лета в Сосняках». Первоначально роман назывался «Лиля». Однако Твардовский возразил: «Чересчур легкомысленно» — и потребовал сократить историю жизни Лили на «московских тротуарах», а это было главным в романе. Я огорчался, Ася меня успокаивала: ничего страшного, многое из того, что уберется, перенесем в конец, вещь от этого не пострадает, важно опубликовать.
И вдруг входит Твардовский, хмуро посмотрел на нас:
— Работаете?
— Корежим потихоньку, — ответил я.
— Корежите?.. Тема серьезная, а вы примешиваете к ней беллетристику.
— Что плохого в беллетристике?
— Беллетристика угождает дурному вкусу. Боборыкин был беллетрист.
— Беллетристика — от французского «belle lettre» — красивое письмо. Это у нас ему придали уничижительный смысл.
— Анатолий Наумович! Не будем спорить! Если вы считаете, что вас здесь «корежат», то, пожалуйста, можете отнести свой роман в другой журнал. У нас портфель достаточный.
— Я принял поправки. Видите, работаем…
— Вот и работайте…
Повернулся и вышел.