Андропов озирнулся на зов, и тут же его словно невидимым подъемным краном вывернуло из седла. Некрасиво и раскорячисто упал он с вороной лошади на асфальт. Секунду-другую Андропов лежал на асфальте набережной бездвижно. Чуть шевелилась свободная, будто в ней не было ноги, генеральская штанина с лампасом. Полежав, Юрий Владимирович крупно вздрогнул, и все вокруг пришло в движение.
Конные и пешие, солдаты-маршалы-офицеры, потаскушки и просто бляди, да и всякий зевачий люд – заметушились вокруг. Полк остановил движение. Застыли лафеты. И тогда из невидимой дальней башни изошел луч. Черно-золотой, прерывистый. Словно трассирующей пулей, луч прочертил пространство от центра Москвы до цыганского поплавка-ресторана и кольнул распростертого на земле Андропова в сонную артерию. И тогда изо рта у лежащего на асфальте вылетело несколько галок, или по-южнорусски – гав. Гавы эти вмиг разлетелись в стороны. Большинство – в Замоскворечье, а одна на черно-серых крылышках спикировала на Таганку.
Никто этих гав не видел. А ты видел! И они показались тебе душой упавшего, душой разбившейся на черно-серые, пушистые и теперь уже безвредные комочки.
Суета над телом продолжалась. Кони нервно переступали ногами на месте, было на набережной тесно, людно, и лишь твоя собственная, не имеющая ко всему этому отношения жизнь шаталась близ полка неприкаянно!
«Только ты, моя жизнь, выскочившая на минуту из тела и вмиг добежавшая от ворот Иерусалима до римских, осыпающихся мелкими камнями ворот и возвратившаяся на московскую набережную, печалилась о том, что будет…»
– Так что будем делать? – еще раз спросила так и не заснувшая О-Ё-Ёй. Все это время, пока внутри меня потрескивал «легкий кинематограф прозы», она – я чувствовал это и локтем, и спиной – не шевелилась.
– З-з-запишем сон про Андропова, – чуть заикаясь, сказал я.
– Сон? Ты же не спал. Сам с собой разговариваешь, а потом жалуешься, что тебя никто не понимает.
– Андропову – конец! Его на лафете повезут. Правда, когда – не знаю. Давай про его конец запишем!
– Про какой еще конец? – прыснула О-Ё-Ёй смехом человека, вдруг догадавшегося: перед ним пьяный. – Он же пока еще ничего не начинал. Ты что, уже успел набраться? Где? В общаге?
– Я был в институте. У меня отобрали Витачека.
– А что… давно пора! – не очень веря в отъем скрипки, усмехнулась О-Ё-Ёй. Но, глянув на мой опущенный нос и отвисшие губы, поправилась: – Давно пора тебе рассказик про скрипку закончить. А то несешь ерунду всякую…
– Хрен с ними, с рассказами! Перелезай ко мне поближе. Меня ведь еще из общаги выселили!
Все, что было в том времени тайного, – тайным осталось.
Все, о чем надо до поры умолчать, – колом воткну себе в горло.
Все, что было невыразимого, – невыразимым останется.
Все, что было выразимо, – отвердело на дне стаканов.
Никто не говорит о том времени правды.
Ни те, что бредут сейчас мимо Стены Плача в Иерусалиме, ни те, что обрызгивают мочой белые стены в Афинах, ни резиновые теннисистки из Чехии, ни дешевые флейтистки из Монреаля.