– Из-за него, гада. Он ведь потом объявился. Но уже в новые времена и в другой стране. Такое про всех нас «поливать» начал. А сам – говно говном! Даже того, писатель хренов, не знает, что с паспортами в сортире не мы с гэбистом придумали! Это ведь в царской России еще практиковалось! В Ростове, в Керчи, в Одессе… Забрали, паспорт кинули в сортир! Или плати за него полиции, или новый покупай. На этих-то «сортирных» паспортах – пол-революции сделали… С одной стороны, ты вот вроде думаешь: раз в дерьме – значит пропал паспорт. Но это с одной! А с другой, братуха, много чего этот паспорт наворотить мог! А про человека того московского лучше забудь. Да и меня тебе знать не надо. Может, и вспоминать не надо…
– Я вспомню тебя, подполковник, вспомню! – кричал ты с трапа и бил по нему ногами и руками. – А музыкантом я – нет, не стал! Кишка у меня тонка! И мозгу мало! Или, наоборот, – много!
– Вали, вали! – смаргивал слезы Бойцов. – Вали, пока тебе здесь на шею удавку не накинули…
Сладко-мучительный трепет тех ускользающих от непристального взгляда лет окатил тебя, как водой из бочки. Ты снова – уже в самолете – вспомнил, как смеялась в синем сахарном кубике шашлычной О-Ё-Ёй, как она посылала воздушные поцелуи младшему дураку лейтенанту Гаврилычу, как ты нагрузил ее помимо канистры еще и скрипкой, чтобы она этого не делала, а она, зажав скрипку под мышкой, полусогнутой рукой все равно ласкала и ласкала оставшегося за столиком мильтона!
Вспомнил ты и театр на Таганке, и громадную очередь перед ним. Вспомнил, что никакого Дома русского зарубежья тогда на Таганке не было да по большому счету и быть не могло! Потому что нет для русского человека до-рубежья и за-рубежья, а есть весь мир, в чем ты еще раз убедился, нахлестывая коньяк в Бишкеке.
И мир этот мог тогда у тебя под ногами запросто перевернуться.
Мог, потому что, отобрав у О-Ё-Ёй ее же скрипку и оставив ей канистру с «лидией», ты отправил эту славную девушку по адресу – Воронцовская 6а, в сторожку, а сам поехал в Мусинский институт, якобы для занятий на инструменте, а на самом деле – мечтая, пробравшись в Малый зал, услышать еще раз лекцию Георгия Ивановича боцмана Куницына. Лекция эта – так значилось в объявлении, неосторожно процитированном О-Ё-Ёй, – переносилась в тот день с двенадцати дня на шесть тридцать вечера.
«Вечер же! – уговаривал ты себя. – Никаких опасных для тебя людей в институте быть не может. Надо обязательно подойти к Георгию Ивановичу и безо всяких околичностей спросить у него, как себя вести мыслящему студенту в условиях частичного милицейского произвола и неполной свободы слова».
2. Tutti violini! Или как я не стал музыкантом
Я вошел в институт незамеченным.
Час давно перевалил на седьмой. Вся наша студенческая знать и скромно-величавая профессура давно разъехалась по просторным московским квартирам.
Взлетев на четвертый этаж, я, обмирая, подступил к дверям Малого зала. В зале было тихо. Я приготовился скользнуть в дверь, чтобы, усевшись в заднем ряду, дословно записать особо едкие и разоблачительные мысли Георгия Ивановича боцмана Куницына.
В прошлые посещения я уже записал несколько его суждений и помнил их наизусть. В те дни мне нравилось даже само начертание куницынских мыслей. Как древний китаец, поспешал я кистью и пером за извивами и выпрямлениями куницынской мысли:
«Михаил Шолохов выступает на съездах на уровне деда Щукаря».
Сколько в этих виртуозно сближенных фамилиях Шолохов и Щукарь было высот и падений русской каллиграфии! Которая, в свою очередь, мягко обрамляла течение русской мысли: с реденьким московским звоном посередке, с густым сибирским эхом по краям, с короткими донскими щелканьями кнута в начале! Перо мое летало от заглавных «М» и «Ш», то есть от серенького с чубчиком, хитрого мышиного жеребца до последних «ущу», которые могли значить только одно: «Не пущу, прищучу, суд на тебя спущу!»
Или другая куницынская фраза.
«Нужно всем прочитать “Архипелаг ГУЛАГ”, только потом могут быть сделаны верные шаги».
Краткая куницынская ария про никому, кроме избранных, не известный «Архипелаг» была исполнена красоты и почтительности. Но был в этой «арии» и явный иронический намек на то, что добрая половина успеха, а может, даже и смысла этой, еще только начинавшей разбег вещи, коренится во встроенной в середку рифме…
Скорей! Ох! Presto! Prestissimo! Molto vivace!
Я ухватился за ручку двери, и на меня, вместо куницынского баритонального баса, хлынули из Малого зала проливни саксофонной музыки.
На сцене гнулся, как лоза под ветром, длиннющий и великолепно владеющий своей «альтушкой» саксофонист с бородкой. Бородка очень шла к блистающей чешской «дудке» и уверенно моталась в такт развеселой музыке… Но ничего о жизни в России, о ее будущем и настоящем ни музыка эта, ни бородка, к несчастью, сообщить не могли.