На запасной дирижерской подставке, очень высокой, предназначенной специально для малорослых руководителей оркестра, стоял и даже слегка подпрыгивал мой педагог по специальности Силантий Сидорович Дулебин.
На подставку он влез скорей всего затем, чтобы чувствовать себя смелей и возвышенней именно в тот момент, когда на сцене кто-то смеет перечить близкому к парткому товарищу Арапкину. К этому впечатлению, однако, примешивалось и другое: Силантий тайно от всех изображает из себя прижизненный памятник.
– Что делали, я спрашиваю? – крикнул Дулебин с опаской, но в то же время и достаточно громко, надеясь, что его услышит инспектор оркестра, который должен был отираться где-то неподалеку и следить за порядком. – Я вас, вас спрашиваю! Сию же минуту к проректору! И во-он, во-он из института! За прогулы! За… за все!
Неожиданно для самого себя я отступил в глухую тень дальней кулисы и мигом – от подбородка до ног – закутался в какую-то висящую ткань.
Крепко зажав нос двумя пальцами и не задумываясь о последствиях, я проговорил чужим подлым голосом:
– Здесь никакого Еусеева нет.
– А кто? Кто здесь есть? – опасаясь в полутьме упустить момент изобличения, стал, не сходя с подставки, тыкаться во все стороны слоновьим своим полухоботом Силантий. – Я в последний раз спрашиваю: кто?!
Дебош на сцене временно стих. Пользуясь обстановкой относительного равновесия вещей и продолжая зажимать нос двумя пальцами, я раздельно сказал:
– Товарищ старший вiкладач! Говорите, пожалуйста, тише. Здесь никакого Еусеева нет. Квартал – оцеплен. Все выходы перекрыты. Нами разыскивается особо опасный преступник. И мы… мы вынуждены использовать маску пропавшего студента, знавшего этого самого преступника…
– Как? Не понял? Какого студента? Кто исчез? Куда? – Видно было, что Силантий не слишком-то во всю эту билеберду поверил. Но слышалось в его голосе и то, что он сильно сообщением заинтересовался. – Какая маска? Повторите…
– Ваш номер – 290-60-50? Телефон, отвечайте, ваш? Не темните!
– Да, кажется, да… – пролепетал сбитый с панталыку, патологически трусливый и до смешного пекущийся о своей благонадежности Силантий.
– Мы позвоним, и вы сегодня же вечером доложите обстановку на кафедре. – Я сильней зажал ноздри пальцами и зашипел, совсем как гусь. – Подполковнику Ильичевскому. Ему лично! О масках никому ни слова. Вы поняли? А теперь быстро, кыш отсюда!
Спотыкаясь и не полностью веря происшедшему, Силантий поплелся к выходу.
Тем временем перемирие на сцене кончилось, потому что Арам Ильич уже раздавил каблуком арапкинские часы и стал тяжело спускаться в зал, где его готов был обнять сочувственно улыбающийся, но никогда парткому ни слова не возражающий ректор. В зале Хачатурян закричал уже по-настоящему: громко и обреченно. Так, наверное, когда-то кричал в безлесых армянских горах обезумевший от горя Комитас.
– Мъне в Лондоне! Мъне в Пхариже! А он мъне – часы в лицо!
В тот же миг взявший с боем дирижерский пульт Арапкин поднял палочку и артистически выверенно, так, чтобы его слышали и Хачатурян, и новый, еще не отполированный музыкальными механизмами нашего института ректор, крикнул:
– Доменико Чимароза! Увертюра к опере «Импресарио в затруднении»! Tutti violini! Tutti, tutti!
Пользуясь тихим визгом не готового вот так сразу вступить оркестра, я выпутался из занавеса и, скверно матеря себя за собственную преданность музыкально-исполнительским иллюзиям, по темным местам закулисья заспешил на воздух, на улицу, вон!
Встретился мне по пути один только доцент Ангелуша. Доцент был чем-то подавлен: Кощеевы губки дергались, ангельская пухлота неопределенно колыхалась.
– Вам надо перейти на теоретическое отделение, Евсеев, – сказал он. – Ваше дело музыкально мыслить, а не, извините, пиликать бессмысленно в яме.
Я сильно удивился, но виду не подал. Теоретик из меня был – как из дерьма пуля.
– Да, да. Мне рассказали. Вы тут пародию на музыкальные мысли Шопенгауэра сочинили… В стихах? Весьма, весьма одобряю. Давно пора очистить мозги от всей этой немецкой шелупони… Я принесу вам «кучкистов» и Стасова! Иванова-Разумника, наконец! – вдруг тихо взвыл он. – Подавайте заявление. Подайте же, в конце концов, его! Или… или…
– Да, железно. Через неделю как раз и подам, – соврал я и, обминув опечаленного моей тупостью Ангелушу, двинулся на улицу укокошенного счастливым террористом, а потому и горя не знающего ВацВаца.
Я шел и чувствовал: романчик мой с музыкой – кончается.
Музыка волшебная, музыка-новая-материя-бытия была, конечно, достойна полновесного романа! И даже двух. Она не заслуживала того небрежного и грязноватого флирта, который я ей в последние месяцы предлагал…
Видеть мне никого не хотелось. Казалось, выйди из мусинских палисадов сам Чимароза или, хуже того, горбатый и кривошеий ВацВац, каким его вылепили и зачем-то установили на еще одной московской площади его же имени, – убил бы вторично!
Впрочем, один человек влек меня в тот час неодолимо! И это была не женщина! Ни торпедоносная Ляля Застрелись, ни иностранистая Роза Скоунз, ни даже пухлогубая О-Ё-Ёй в тот час меня не влекли.