Он прочит его в герои народной легенды, в Ивана-царевича, которого выпустят к народу, когда все будет разрушено.
«Нет на земле иного, как вы! Безумствует этот диковинный нигилист. Я вас с заграницы выдумал, выдумал, на вас же глядя»!
«Я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его, он скрывается».
«Вы красавец, гордый как Бог, ничего для себя не ищущий, с ореолом жертвы, „скрывающийся“. Главное легенду»!
Нельзя ничего сказать против известной силы и возможности подобных странных фантазий; как отдельная черта, как отдельная сцена — признания Петра Верховенского производят впечатление художественной правды. Но когда вы оглянетесь на весь характер, на всю сумму его взглядов, его речей, его поступков, вы почувствуете грубый, невозможный диссонанс. Страсти и идеалы не живут беспричинно, вне связи со всем мировоззрением, с целою натурою человека. Автор-психолог ничем не помог нам убедиться, чтобы такой распущенный циник, как Верховенский, кощунствующий и издевающийся над всем человечеством, над всем, что есть высокого в человеке, мог быть способен на религиозное поклонение и религиозное одушевление чем бы то ни было. Отрицание и вражда не могут иметь положительных идеалов ради какой бы то ни было цели. Свойство нравственного цинизма в том именно и заключается, что человек, им проникнутый, теряет всякое чувство различия между добром и злом, между достойным и низким с какой бы то ни было точки зрения. Цинизм есть прежде всего поверхностное презрение ко всему, даже без труда сколько-нибудь глубокого вникания, полное безразличие внутренних отношений человека, полная разнузданность их.
Петр Степанович, откровенно объявляющий себя не социалистом, а мошенником, в глазах которого и сами «спасители-революционеры», и «спасаемый» ими народ — одинаковая сволочь, не тот Петр Степанович, который вдохновляется до коленопреклонения, до поэтического экстаза, выдуманным им Иваном-царевичем.
Можно губить людей, воображая, что спасаешь их. Но когда с ясным и холодным хохотом не только сознаешь, но и другому сознаешься, что никого любить не можешь и не желаешь, что все на свете жалкая комедия, в которой горсть подлецов должна надувать табуны болванов, то приходить во имя подобного миросозерцания в фанатическую экзальтацию, в религиозный лиризм положительно невозможно, и художник который изображает нам в одном лице, даже в одной сцене, такие несовместимости, создает химеру, нелепость, художественную ложь.
Точно так же трудно допустить, как бы ни были ничтожны нравственные характеры участников тайного кружка, чтобы ими возможно было помыкать с тем наглым презрением и насмешкою, с какими относится к ним во время «заседания» Петр Верховенский.
«Ничего, продолжайте, я не слушаю», — крикнул Верховенский, громко требуя себе коньяку в то время, как один из участников начал изложение своей доктрины.
«Арина Прохоровна, нет у вас ножниц, забыл ногти обстричь», — промолвил он, безмятежно рассматривая свои длинные и нечистые ногти, в ответ на воззвание оратора к помощи.
«Однако порядочный вздор!» — заключает он политические дебаты товарищей.
Конечно, это очень оригинально и очень эффектно, но весьма маловероятно и во всяком случае совершенно противоречит собственному рецепту Верховенского: «Побольше мрачности».
Люди, которые собираются рисковать, своею головою из-за какой бы то ни было вредной утопии, не могут же в самом деле состоять сплошь из глупых мальчишек и тупиц, на которых победоносно влияет всякая нахальная выходка пустого человека, не имеющего в себе никаких условий нравственного и умственного влияния.
Да автор к тому же рисует многих из этих заговорщиков далеко не ничтожными людьми, а гораздо более упрямыми и последовательными фанатиками, чем чересчур развязный Петр Степанович.
Правда, описывая заседание «у наших», автор дал волю своему сатирическому чувству и сочинил довольно забавную водевильную сцену. Там действует и «гимназист, очень горячий и взъерошенный мальчик лет сидевший с мрачным видом оскорбленного в своем достоинстве молодого человека и видимо страдая за свои 18 лет. Этот крошка был уже начальником самостоятельной кучки заговорщиков, образовавшейся в высшем классе гимназии». Тут появляется «сытенькая и плотненькая, как шарик, студентка-нигилистка» с свитком в руках, который она развозит по всем университетским городам, чтобы принять участие в страданиях бедных студентов и возбудить их к протесту; тут «длинноухий Шигалев» с необычайно толстою и чрезвычайно мелко исписанною тетрадью, где изложена его собственная система устройства мира; краткое изложение содержания ее потребует, по объяснению Шигалева, «по крайней мере десять вечеров».
«Кроме того, объявляю, что система моя не окончена, — дополняет автор. — Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальною идеей. Выходя из безграничной свободы, я заключил безграничным деспотизмом. Прибавлю однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого».