Утро занималось тёплое, погожее. Ульгений со своею многочисленной отарой на заре ушёл «за травой». А студент-практикант, умывшись в реке, залюбовался рассветными красками, свежо и трепетно играющими в небесах, на горах. В Москве, в Третьяковке ему казалось: Рерих слишком яркие тона придумал на картинах Горного Алтая. И только теперь понимал он – всё было с натуры написано, с такой натуры, аж сердце от восторга ломит. Потом он какое какое-то время сидел у костра, чаёк попивал в ожидании самолёта. Глядя в золотые россыпи раскалённых углей, парень улыбался, размышляя о вчерашнем открытии, которое он сделал с помощью Ульгения.
С таким открытием жить можно смело. Надеяться можно верить, что богиня Флора и богиня Фауна не осиротеют. А потом – часа через два, когда солнце спалило светло-синий каракуль туманов – трескучий, легенький аэроплан приземлился на поляне у реки и тут же взлетел над зелёной долиной, над снежными вершинами Монгольского Алтая, где воздух поражает чистотой и где размах космических просторов изумляет первородной красотою и величием.
Босиком по красному вину
Зимнее утро, крещенский мороз прижимает – заминусило под сорок три. В такую пору дома хорошо сидеть возле окна, чаёк хлебать, а лучше винцом или водочкой душу согревать, как это делает старик Порфирьевич. Хотя он, в общем-то, и не старик, он просто сильно измучился, и душой телом исстрадался по поводу того, что происходит в родной стране – развал и раздрай. Когда Порфирьевичу становится невмоготу страдать в одиночестве, он звонит соседу Лапикову, тот приходит, если не занят. Доктор, а точнее, фельдшер Лапиков больше известен как Эскулапиков. В последнее время Эскулапиков занимается прерыванием запоев на дому – «частный бизнес на людском несчастье», так говорит Порфирьевич.
Суровым глазом профессионала фельдшер поглядит на стол, под стол и неодобрительно заметит:
– Доиграешься с винцом и водочкой. Придётся делать бизнес и на твоём несчастье.
– Боже упаси! – Порфирьевич крестится и не очень уверенно заверяет, что завтра же в баньку рванёт, выпарится, потом найдёт забытую дорогу в церковь и перед иконой под названием «Неупиваемая чаша» даст клятвенный зарок не брать хмельного в рот на всю свою оставшуюся жизнь, а это значит, месяца на три-четыре, от силы на полгода. Совсем остановиться Порфирьевич, наверное, не может или не хочет. «Алкоголизм! Хоть слово дико, но мне ласкает слух оно! – вот так Порфирьевич недавно умудрился перефразировать Соловьёва, лирика серебряного века, у которого написано: «Панмонголизм – хоть слово дико, но мне ласкает слух оно…»
А ведь когда-то Порфирьевич совсем не потреблял – отворачивался даже от сухого вина, не говоря уже о мокрой водке. Слетать с катушек стал он после того, как развалился Советский Союз. Порфирьевич был незаурядным человеком, заводной, общительный, он обрастал друзьями, как большой корабль обрастает ракушками. Друзья у него обретались по самым разным уголкам огромного Союза, по которому приходилось много путешествовать в силу своей журналистской профессии – корреспондент сибирской газеты, представитель солидного столичного журнала. В Беловежской пуще бывал неоднократно, в той самой пуще, где подписали смертный приговор Советскому Союзу. В Молдавию неоднократно ездил, там жил одноклассник Порфирьевича. Звали одноклассника Ромка Беженуца.
– Вот из-за этого Ромки я и сорвался впервые, – признался Порфирьевич.
Фельдшер изящно подстриженным пальцем пощёлкал по своему загорелому гладкому горлу.
– Это дело частенько бывает из-за несчастной любви, а у тебя…
– И у меня любовь! – перебил Порфирьевич. – Любовь к стране, которой больше нет. Что может быть трагичнее и хуже?
– Тогда причём здесь какой-то Ромка? Порфирьевич не сразу отвечает.
– Ромка – мой побратим. Ещё со школы. А получилось так, что я в последний раз к нему в Молдавию приехал – еле ноги унёс. Он меня едва не застрелил.
– Да ты что?! А ну-ка, ну-ка, поподробней! – Эскулапиков оживился; нравятся ему кровавые сюжеты в телевизоре и в жизни.
– Долгая история. – Порфирьевич поморщился.
– А я не тороплюсь, у меня сегодня запойных нет. – Эскулапиков поудобнее угнездился в потёртом креслице, стал внимательно слушать.
Открытый и весёлый человек был – Ромка Беженуца. Глаза его, похожие на светло-изумрудные виноградины, всегда смотрели прямо – юлить не могли. За громкий свой голос, так задушевно и сильно умевший поднимать до неба русскую песню, Ромка лет, наверно, с десяти стал называться «Громка».
Кто-то в школе так назвал, и пошло-поехало.
По школе ходили упорные слухи, будто фамильные корни его затерялись где-то в далёкой, загадочной Бессарабии, о которой многие школьники знали только то, что «цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют».
Пушкинское упоминание о таинственной прародине Ромки удивительным образом возвышало парня в глазах одноклассников. Ромка это знал или чутьём угадывал – грудь колесом выкатывал.