Беру на себя ответственность за провал кампании Робера Ю и ухожу из политики, баба с возу! Демократия стала оптической иллюзией, соревнованием по демагогии. Деятельность на благо обновленных коммунистов была последним всплеском моего неистового романтизма. Все, кончено, теперь я уже не попадусь: политикой заниматься невозможно. Нигилизм мне больше по душе, он гораздо удобнее. Я больше ни во что и ни в кого не верю. Мне отвратителен результат первого тура президентских выборов[356]. Я отказываюсь от всякой надежды, желания перемен, от мечты о революции и жажды утопии. Каюсь, поверил в прогресс. Отныне я считаю себя индивидуалистом. Буду голосовать только за Эгоистическую партию Франции. Стану гедонистом и декадентом: все лучше, чем быть смешным и разочарованным. Удовольствуюсь ожиданием конца света и буду пользоваться своими привилегиями вместо того, чтобы делиться ими. Зачем терять время и интересоваться страданиями ближнего своего? Горе страждущих мне по барабану. Мне есть о чем подумать: о Франсуазе, об искусстве, солнце, сексе, моем счете в банке, о стихах, море и наркотиках. Все остальное меня не касается. И чтоб в моем присутствии больше не произносили слово “оптимизм”! Что же касается всяких петиций, то ищи дурака! Это мое последнее политическое выступление в жизни.
Новые стриптиз-клубы так низко пали, что я предложил им обратиться к барам с проститутками и создать пакет, что-то вроде набора “Гиппо + Кино”[357] для секса: “Стрингфеллоуз + Барон”, “Пинк платинум + Джапан-бар”… Первая часть вечера: офигенная телка делает тебе стойку. Вторая часть: простипутана додрачивает тебя рукой в каком-нибудь алькове. В борделях желание видоизменяется: зная, что все девочки доступны, можно быть абсолютно объективным. Все решает исключительно вожделение и мой выбор, а не объект. Вывод: единственная возможность удовлетворить свое желание (на манер клиента, выбирающего фрукты на прилавке) предоставлялась мне во время посещения борделя. Только там у меня был выбор. Только там познал я власть, которой обладали мужчины до появления феминизма.
В последнее время я возвращаюсь домой позже Франсуазы. Она отдаляется от меня и вместе с ней — мой последний шанс. Ей отвратительна моя бесхарактерность. Я утерял способность к борьбе. Я люблю ее, но не делаю ничего, чтобы она поверила в мою любовь. Я знаю, что из нас двоих рулит она. Упрекая меня, она словно просит ее успокоить. Она обманулась во мне, просчиталась. Мы обманулись оба, потому что обманывали друг друга с самого начала. Она скоро меня бросит, я это чувствую. Она боится, что я ее брошу, и избавиться от этого страха она может, только бросив меня первой.
Жак Бростейн[358] о романе “Я ее любил” Анны Гавальда:
— Лучше испытать разочарование, чем не испытать радости.
Едем к грекам через реку. В Афинах все начинается в полночь, но мы слишком устали, чтобы идти в “Вее” (пл. Монастирас) или в “Гуронакию” (ул. Скуфа). Поэтому я раскачиваюсь в кресле-шаре, подвешенном к потолку во “Фраме” (ул. Клеоменус), и в кои-то веки не собираюсь исследовать всеобщую клубизацию мира.
Бритни Спирс преследует меня до самой Гидры. От ее последнего хита скрыться невозможно, даже покатавшись часок на “flying dolphin” (аэроглиссер по-гречески) в затерянной бухточке. Но я на нее не сержусь: в том, что девушки всех стран носят теперь короткие майки, как у нее, я вижу, пожалуй, положительную тенденцию. Пейзаж от этого становится только краше.
Ибо к этому часу пупок стал единственной утопией. Проблема в том, что он был продырявлен со всех сторон.
В какой-то момент я так обуржуазился, что возненавидел все книги, где не было слов и выражений вроде “трахну в зад”, “член”, “ЛСД”, “твою мать”, “передай мне баян” и т. д. Теперь же, когда я стал настоящим бунтарем трэш-хардкор-неопанком, я похож на Виржини Депант: мне больше нравятся слова “счастье”, “ребенок”, “любовь”, “искренность”.
Демонстрация джет-сет на площади Трокадеро: французские знаменитости кучкуются за заграждениями и поют “Марсельезу”. Направляясь сюда, я готовился к худшему, к чему-то вроде революции звезд, в результате которой все эти крутышки опять, сами того не желая, добавили бы голосов Ле Пену, мужественно провозгласив свою поддержку хороших и осуждение плохих. Но Эдуар Баэр и Атман Хелиф[359] свели на нет мои параноидальные предрассудки: “Сине-бело-красное знамя принадлежит нам всем, “Марсельеза” — наш общий гимн, так будем же гордиться этими символами, которые слишком долго были узурпированы крайне правыми”. А неслабо было бы, если бы в модных клубах новой фишкой стало исполнение национального гимна. Хорошо бы диджей мог проорать “Да здравствует Франция!” и не выглядеть при этом рутинером и фашистом. Черт, снова я о политике, а ведь обещал завязать.