Абсолютная, почти невозможная откровенность! Что это – предел цинизма или просто глупость? Ася оглядела комнату. Все блестит, ни пылиночки. Этажерка с книгами. Какими? Надо встать и посмотреть. На стеке дорогой ковер. И пышная постель, на которой лежать, наверное, очень приятно.
– Ты где жила, когда поступала в институт?
– В общежитии. – И мордочка сразу же – и недоуменная, и чуть брезгливая.
Ну еще бы! Ася представила себе плоские общежитские коечки. Там летом никакой, даже кинооткрыточнои индивидуальности. Казенно-деловой стиль, суконные одеяла, мутные стаканы, длинные веревки от штор. Сами шторы в закутке у коменданта лежат. Абитуриенты обойдутся и без них. Одеяла пересчитываются каждый вечер. Стаканы тоже.
– Ты на чем срезалась?
– Первый год на сочинении. Второй – на истории…
– А другие из вашей школы?
– Кто поступал, а кто на работу в городе устраивался!
– А ты на работу не хотела?
– На черную? Еще чего!
– Почему обязательно черную?
– А какая может быть работа без образования?
– Всякая. Ты думаешь, у инженера в цехе очень белая работа? А можно в галантерейном магазине продавать галстуки, ленты. Разве это черная работа?
– Ну вот еще!
Асе подумалось: не надо здесь зря сидеть. Любава ей понятна до донышка. «Банка разбилась всего одна, мне хотелось, чтоб было больше… Много, много битого стекла, как после бомбежки». – «Господи, да где ж видела бомбежку?» – «В фильме „Летят журавли“. Помните, он ее несет по битому стеклу и у нее висят руки…»
Когда Ася уезжала в командировку, она в коридоре встретила Священную Корову. «Видела я таких истеричек, – сказала та. – Это – не тема. Пусть ими занимаются психиатры. Сейчас психов много. Провинциальная экзальтация. Я бы это письмо выкинула, к чертовой матери… Оно с соплями».
Битое стекло и раскинутые руки. Корова как в воду смотрела. Экзальтация. По сути. А сверху огуречный рассол откровенности.
Вошла мать. Три нижние пуговицы на халате так и не пришиты, а ведь прошло уже десять дней. А Любава лежит и, судя по всему, вставать пока не собирается. Мать подала ей молоко. Любава пила мелкими глотками, и при каждом ее глотке у матери вздрагивал подбородок.
– Все будет хорошо, – сказала Ася. – Отдыхай. Я к тебе еще зайду.
Она вышла во двор. На веревках бились синеватые простыни. Мать не успела пришить пуговицы к своему халату, и вообще он был не очень-то свежий, но, когда подавала молоко дочери, на руке у нее висела тряпка – никогда Ася не видела таких чистых хозяйственных тряпок. А на этажерке стояли «Белая береза», «Два капитана» и «Саламина» Ро-куэлла Кента. Остальные книжки оказались учебниками.
Сейчас Ася шла на почту – она остановилась там в маленькой задней комнатке. До нее здесь жила учительница, потом она вышла замуж, переехала в свой дом. А комнатка осталась – даже не комнатка, просто выгородка, в одной половинке жила Катя-телефонистка, а в другой поселили Асю. Она успела только бросить чемоданчик и побежала к Любаве, а сейчас снимет лишние кофты и пойдет в школу.
Катя, некрасивая широкоплечая девушка, с пористым лицом, работала здесь уже больше десяти лет, соседки в выгородке менялись уже раз двадцать. Были агрономши, учительницы, завклубом, была даже одн а а ктриса кукольного театра, неизвестно зачем приехавшая однажды в деревню. Были вожатые, бухгалтеры, врачи. Была одн а а вантюристка, которая представилась директором трикотажной фабрики. Собирала деньги и снимала мерки на вязаные платья. Ее прямо отсюда и взяла милиция. От нее остались журналы мод. Катя дает их местным портнихам на время и под честное слово. Журналы эти она считает своими.
Когда Катины соседки уезжают, она испытывает сложное чувство: она хуже их и в то же время – лучше. Если просто, то им, конечно, есть куда уезжать (модельерша не в счет), и они уезжают. А Кате некуда. Она у себя на свете одна. Значит, она хуже? Если же смотреть по-другому, по-умному, то она из деревни не бежит, трудится, где поставлена, значит, она, безусловно, лучше. Бывает обидно, когда соседки выходят замуж тут же. Тогда система рушится и Кате не за что бывает зацепиться. Ася приехала именно в такой момент.