К весне 1807 года русские войска увязли на полях сражений в Польше и Восточной Пруссии, и, как докладывал де Местр своему правительству, популярность Александра в столице продолжала падать. Жихарев наблюдал (теперь уже в Петербурге), как настроения публики сменяются между агрессивностью, страхом, разочарованием и непреодолимым любопытством. 7 апреля 1807 года он был свидетелем разговора нескольких сановников: «Один из них осуждал действия главнокомандующего армиею, другой назначал своих генералов, а третий утверждал, что он для окончания войны “просто взял бы Париж и Бонапарте повесил бы как разбойника” и проч, и проч.» [Жихарев 1989, 2: 233]. 25 апреля он отметил, что «в обществах заметно какое-то беспокойство» [Жихарев 1989, 2: 262] и что публика так же, как после Аустерлица, не устает обвинять немецких и британских союзников в отсутствии хороших вестей с театра военных действий. Запись от 16 мая гласит: «Дай бог слышать добрые вести! Между тем известия из армии как-то замолкли: гвардейцы мало пишут, официальных сведений вовсе нет и любопытство публики час от часу возрастает» [Жихарев 1989, 2: 299]. Даже после разгрома при Фридланде 2/14 июня 1807 года и начала мирных переговоров в Тильзите правительство не удосужилось объяснить публике толком, что происходит на фронте. Находившимся в столице иностранным дипломатам приходилось довольствоваться слухами. Так, Стедингк сообщает в Швецию 18 июня, что не знает подробностей битвы при Фридланде, а сведения о перемирии, вроде бы заключенном между двумя императорами, противоречивы. Мир действительно был подписан 25 июня, но даже 26 июля дипломат не мог сказать о нем ничего определенного [Stedingk 1844–1847, 2: 321–322, 329][100]
. 4 июля Александр вернулся в столицу, но лишь 9 августа официальным манифестом известил своих подданных об окончании войны. До этого момента об изменении международной ситуации можно было только догадываться по некоторым неуклюжим мерам, предпринимавшимся правительством; так, 18 июля было запрещено зачитывать в церквях прокламацию Синода, осуждающую Наполеона, и произносить соответствующие проповеди. Вчерашний лжемессия превратился в ценного союзника [Шильдер 1897, 2: 207].Первая реакция на Тильзитский мир была довольно благосклонной. Орудийный салют в столице 3 июля в честь этого события, прибытие монарха на следующий день, служба в Казанском соборе 5 июля с последующей праздничной иллюминацией – все это радостно принималось публикой, желавшей мира и не знавшей об условиях его заключения. Но вскоре ее настроение изменилось. 15 июля Кэтрин Уилмот пишет из Петербурга: «…все считают, что вчерашняя иллюминация по поводу заключения мира отражала настроение публики, и если это действительно так, то это не предвещает ничего особенно хорошего, ибо зрелище было крайне убогим… Все бранят англичан за то, что они оказались такими нерасторопными союзниками» [Wilmot 1934: 250–251]. Ее сестра Марта наблюдала аналогичную картину в Москве[101]
.Одобрение Тильзитского мира быстро сменилось всеобщим унынием. Как писал впоследствии Шишков, Россия и другие европейские страны были вынуждены признать, что Наполеон «сделался некоторым образом повелителем и господином над всеми» [Шишков 1870, 1: 95]. Стали подозревать – как отметили и сестры Уилмот, – что, пока Россия честно сражалась с Наполеоном, другие страны (и в первую очередь Британия) загребали жар чужими руками, а германские союзники и российские генералы немецкого происхождения предали ее[102]
. Даже старые друзья Александра по Негласному комитету тревожились по поводу его профранцузской политики, а в офицерском корпусе после поражений 1805 и 1807 годов царили реваншистские настроения. Воззвания Синода внушили простому народу, что он воюет с Антихристом, и потому он был уверен, что «мир заключей при содействии нечистой силы» [Дубровин 1898–1903, 1: 493][103]. В конце-то концов, вспоминал Вяземский, «Наполеон <…> был не что иное, как воплощение, олицетворение и