— Как все карьерные люди, Дантес умирал тяжело. Медали, почести, титулы, звания — все это больше не имело значения.
— Кроме канализации, — хмыкнул я.
— Пушкин тоже так ему сказал.
Я смолчал, съел лягушку и выпил вина.
— Дантес позвонил в колокольчик. В спальню вошел старик-камердинер с припухшими глазами. Дантес сказал, лежа в кровати:
— Постав, сделай одолжение. Принеси мне грушевой настойки и попроси Коко зайти ко мне.
— Как вы сказали?
— Госпожу баронессу, — поправился Дантес.
Не моргнув глазом, Постав сказал:
— Настойку пронесу, а вот госпожу баронессу позвать не могу. Уехала в город за покупками.
— Что же она покупает?
— Всего понемногу, — уклончиво ответил слуга, понимая, что барин бредет: его единственная жена, которую в семье звали Коко, умерла пятьдесят два года назад.
Прошло совсем немного времени, и Гюстав появился с грушевой настойкой, но вид у него был, прямо сказать, чрезвычайный.
— Господин барон, — он подал высокую рюмку, — хозяйка-то и вправду отлучилась, а вот один господин хочет с вами настойчиво поговорить, несмотря на ваше недомогание.
— Мэр? — риторически подняв брови, спросил Дантес, который, как всякий тщеславный человек, поджидал на смертном одре каких-нибудь признаков обеспокоенного начальства.
— Нет, — распевно сказал Постав, пуча глаза. — Господин Пушкин.
— Пусть войдет, — спокойно сказал Дантес.
Вошел Пушкин. Дантес присмотрелся. Они снова были в разных возрастных категориях, только поменялись местами. Если раньше Дантес был моложе Пушкина на 13 лет, то теперь стал старше на 47, поэтому он, сенатор Франции, позволил себе держаться с Пушкиным несколько фамильярно.
— Здравствуй, родственник. Давно тебя ждал, — сказал Дантес, жестом показывая на кресло у кровати, — жаль, что ты пришел, когда я тут слегка приболел.
— Ты умираешь, — уселся в кресло Пушкин и легко закинул ногу на ногу.
— Я — не дурак, — грустно усмехнулся Дантес.
— Обычно так говорят дураки, — махнул рукой Пушкин.
— Александр, не говори для вечности. Надеюсь, наш разговор не будет запротоколирован. Все, что касается наших отношений, рассматривается через кривую лупу. Ты пришел выслушать мое покаяние?
— Я пришел…
— Я рад, что ты пришел, — перебил его Дантес, плывя по реке французского краснобайства. — Из-за тебя я всю жизнь вздрагивал, когда кто-то рядом со мной говорил по-русски, и я искренне желал, чтобы Россия провалилась в тартарары. Я запретил дочери изучать русский язык. Она скандалила, все это было отвратительно. Моя беда в том, что я бежал по протекции знатной тетушки не в Пруссию, а в Россию. Маркиз де Кюстин написал о вас точную книгу. Но это было после тебя. После тебя вообще было много, в 37-м еще не было фотографии, а в этом году уже изобрели кино. А ты знаешь, что такое телефон? автомобиль? Ты даже не знаешь, что такое электричество и Парижская Коммуна! А у нас скоро авиация заменит Бога. О его смерти пишет Ницше. Ты мог бы жить и жить.
— Поэзии не нужны ни авиация, ни электричество, — сказал Пушкин.
— Ну, ясен перец, — подхватил Дантес. — Поэзии нужен бабский навоз, чтобы лепить из него стихи. У тебя этого было предостаточно. И ты на нем поскользнулся. Брат ты мой, не гони гения хотя бы передо мной. Мои предки были лучшими друзьями местных крестьян. Дантесы нужны жизни не меньше Пушкина. Иначе исход дуэли был бы другой.
— Я пришел, чтобы тебя простить.
— Простить? Давай для начала я сам себя прощу, — с офицерской грубостью сказал Дантес.
— Виновата во всем Наташка.
— Нет, дорогой мой, заблуждаешься. Ты любил не ее, а красивую витрину, а Наташку считал дурой, учил ее жизни, а я ее принимал, как она есть, мы были одногодками, у нас был общий запах, мы понимали друг друга с полуслова, мы — лошади из одной конюшни.
Пушкин молчал.
— Я опасался, — продолжал Дантес, — что ты ее убьешь, узнав, что она меня любит. Ты ведь знал, что она меня любит.
— Вы спали?
— Пушкин! — захохотал Дантес. — Ты — великий или ты кто? Какая разница? Не скажу.
— Значит, было?
— Я всегда знал, что поэты — не мужчины, а слизняки. Дорогой Александр, трём по честному. Она тебя не любила, факт, ты сам предсказал все в «Онегине». У вас был плохой секс, об этом ты писал в своем стихотворении на редкость откровенно. Наташка — это единственное, что я любил в России. Я ее как-то видел в театре в Париже, когда был с сыном, не подошел, но показал на нее и сказал с умилением: это тетя Наташа.
— А Катька? — не выдержал Пушкин. — Тоже лошадь из одной конюшни? Катька, о которой Карамзин кричал на каждом перекрестке, что она ужасно глупа!
— Я не понимаю, кто должен любить по-космическому? Поэт или офицер? Я любил по-космическому Наташку. Мне Катька была как дорогой кожзаменитель. Я спал с ней, представляя себе Наташку. Обе это знали. И, кроме того, я спасал твою честь женитьбой на ней. А ты — сумасшедший дурак! Бегал по городу и орал во всю глотку, что француз ебет твою жену. Даже Жуковский послал тебя на хуй. Ты был мерзок: воспалился, всех оскорблял. Хотел меня убить. Испортил мне жизнь.
— Ты себя нагло вел. Катался по Петербургу в санях с Наташкой и Катькой.