Остается сказать об окружении бабы Груни: в большинстве своем простые люди, с элементами авантюризма и нехитрыми задачами на будущее. Наглядная карта рождения каждого запестрила бы флажками на просторах страны. В основе их планов – урвать от жизни все, что экспроприировано революцией у родственников, да попользоваться «сладким», отрезанным Великой Отечественной войной. Коренных уроженцев здесь днем с огнем не сыскать – все сплошь пришлые. В большие города, ближе к центру, после отсидок не пускали, вот они и обосновались по возможности – в селе, одно – на юге, ближе к благодатным вотчинам. Их внуки, взросшие после войны, не обижены откровенно временем: безоблачное детство, в купе с правильной идеологией, сделали свое дело: они язвительны в меру унаследованных генетических свойств. Некоторым вообще непонятна неприязнь к бабе Груне, поэтому и не уподобляются старшим, даже помогают ей по хозяйству, правда, украдкой, без помпы.
В первом общении с незнакомцем баба Груня в действительности ершиста и чрезмерно подозрительна. Некогда голубые, теперь выцветшие глаза смотрят на случайного собеседника не прямо – они косят под углом, прожигая исподтишка, пусть с высоты небольшого росточка, но глубоко изучающе.
(Она позволяет мне звать себя без учета возраста – Груня). Я-то знаю, как много пришлось пройти Груне, сколько выстрадать откровенного цинизма, выбрав открытый отпор, отдаляясь с годами все дальше от окружающего сообщества. Все злое, замаскированное слащавой лестью, недалекостью «перелицованной контры» (как она их называет) – она клеймит жесткой правдой с первых мгновений общения. В ней заложен редчайший в проницательности дар: способность видения рентгеновскими лучами. Помимо материального костяка, она умеет выжечь гиперболоидом взгляда будущие, возможные ваши действия, вашу скрытую недобрую суть. Помню, сколько я претерпел ее колкостей, прежде чем мне даровали благосклонность, позволяющую общаться на «ты».
Те, что познают мир в плоском измерении, утратив благородство мышления, или, что еще хуже, не впитав его с молоком матери, тешат себя в удовольствии съязвить. Как просто испачкать – как, наверное, нелегко спрятать в глубокие хранилища разума тяжелый балласт безвременья. Эта, слава Богу, недоминирующая особенность нынешнего времени выплыла на поверхность постперестроечным размякшим дерьмом. Годами устоявшиеся традиции, без горечи от потери, растворились в хаосе сомнительного настоящего со скоростью летнего утреннего тумана. Будто и не было предшествующих тому, долгих благополучных лет.
Знавал я немало старушек – всяких: со слабой памятью, с энциклопедической даже, удивительных фантазерці, при повторном вопросе увязающих в дебрях маразма. К бабе Груне эти примеры в большей части негожи. Общаясь с ней ближе, я не смог остаться безмолвным к незаслуженным эпитетам, к циничности вообще, и к равнодушию окружения в частности. Ее необыкновенное прошлое обязало вытащить на свет самое сокровенное – то, что во все времена звалось тяжелой судьбой. Неоцененная по достоинству трагедия ее жизни, как это самое прошлое, открылось мне, редкому слушателю, не в бравурной форме каких-то особенных заслуг – скорее с сожалением от того, что оно безвозвратно ушло. С осторожностью в этот раз, двигаясь от фразы к фразе, от сюжета к сюжету, подобно движению по пробитой узенькой тропке на обочине грязной дороги, Груня не реставрировала – она заново проживала картины своего прошлого.
– Вылитый Сережка Есенин, всего различия: не шебутной, как Сережка. Боже упаси, совсем не пьющий, а так – одно лицо. И кудрявки, и все про все на месте. И не курящий, вот – преображалась передо мной Груня, – стихи читал мне взахлеб, мно-ого читал. Я из тех, кто наслаждается чужим пением – сама же не поет. Кое-что, до сей поры помню – все пыталась, заполнив этот пробел в образовании, дотянуться до него:
– Как точно в истину… – ломался ее голос.
– Господи, услыши наши благия молитвы во имя Иисуса Христа, – заканчивала Груня, осенив себя троекратно крестом.