Простое мальчишество и коварство окружения лишили Эльку будущего. За несколько мгновений Максим поседел. Тоска, поселившаяся у него в сердце, оставила одно-единственное желание: навсегда заклеймить себя отшельничеством. Он уехал далеко от того места.
…Проклятое время – оно стирает соблазнами в памяти горькие уроки жизни. Он загорелся вновь, чтобы уже окончательно поставить точку на потрепанной странице местами истертого прошлого.
Встать, суд идет!
Эти слова инородным телом увязли в Мишкиной голове, множась эхом в провалах сознания. Последний месяц хотел уснуть, чтобы на какое-то время забыться, но не мог, а сейчас боялся: при очередном провале он вздрагивал, слыша издалека свой неузнаваемый голос.
– Ну, ты, парашник, зяво закроешь? – возвращался он в действительность от пинка.
В нечеловеческих конвульсиях проводил ночь, не смея ворохнуться на скрипящих нарах, боясь при этом провалиться и потерять контроль над собой. Члены тела затекали, сердце бешено колотилось. Осторожно, зная каждую «клавишу» нар, он сползал, садился на цементную стыль обшарпанного в выбоинах, всего в кровавых подтирах пола, и медитировал. Холод стрелой пронизывал позвоночник до основания черепа, сковывал до ватности коленок. В таком состоянии он как-то контролировал себя, но организм на глазах таял. Он не видел себя в зеркало, но по прилипшей к зубам коже щек чувствовал исхудание. Его отправляли к врачу – тот задавал дурацкие вопросы:
– Кем вы себя чувствуете? Что-нибудь видите на потолке?…
«Почему он не спросит, а хочу ли я смотреть в него?»
И его снова возвращали в камеру. Мишка понимал, что мог бы подыграть, и тогда бы смог кидать вволю свое тело по самой скрипучей кровати всю ночь, не страшась возмездия.
Уплывающим сознанием он понимал: с этим послаблением все канет в необратимую бесконечность и впереди одно беспамятство. Жалкие обрывки сознания все еще держали на плаву. Он не спал, но садился со всеми за стол, силой вталкивал в себя что-то мерзкое и липкое. В погибающем теле, наверное, одна живая разумом извилина мозга и позволяла ему оставаться в кислой атмосфере прежней камеры, она одна позволяла надеяться на спасительный исход материального – морально он отомщен.
…Бережно поправляя в коробочке подстилку рыжему взлохмаченному, смахивающему на дикобраза, хомячку, он с нежностью приговаривал:
– Не бойся, хомочка, ты будешь не один, мы взлетим вдвоем, и ничего, что страшно – летают же другие. Вон, и самолет наш уже подруливает. Смотри, открой же глазки – он большой и надежный, – успокаивал он больше себя перед первым в своей жизни полетом, глядя, как его закадычный друг, маленький хомячок, совсем не беспокоится по этому поводу, а лишь выражает некоторое неудовольствие по поводу остуженного ложа, нервно ткнув знакомую руку маслинкой носа.
Мишка летел с мамой в Америку на встречу с отцом, который по каким-то обстоятельствам не мог вернуться домой уже много времени. Его грузовой пароход приходил куда угодно – всегда очень далеко от дома. Наверное, ближе не получалось. Мама часто повторяла:
– Папа с таким трудом попал «под флажок», едва начали выбираться из нищеты – надо терпеть.
«Но надо, так надо. Эх, если бы не самолетом…»
Он боялся себе представить ту кошмарную высоту, на которой они летают. Но мама не хотела этого понимать, и он успокоился после ее согласия взять с собой хомячка. Перед его хладнокровием Мишка пасовал, ему становилось стыдно перед хомячком и он, стиснув зубы, заискивающе общался с ним, готовый к подвигу.
…«Как давно это было. А как сладко на сердце – никто больше не обидит беззащитную животину».
Хомячка тогда в самолет не пустили: его, верещащего, силой вырвал из его рук милиционер. Хомячок был добряк, но в отместку по дружбе тяпнул его.
Милиционер тряхнул рукой, и рыжий пушистый комочек зашелся на полу в предсмертной судороге.
– Вот, видишь, он захотел спать, – сморозил милиционер, поднял брезгливым щипком дрожащее тельце его друга и опустил в мусорный бак.
От того путешествия в детском сознании остался душераздирающий визг и искривленное в злой усмешке лицо.
– Ты покажи мальца доктору, – помнилась еще удивленная мимика отца. И он не понял его трагедии.