Все это, однако, стало ясно лишь много десятилетий спустя. Для Покровского, ревизовавшего в начале века русскую историю под углом зрения марксизма и нуждавшегося поэтому в экономическом объяснении всего на свете, гипотеза Платонова была даром небес. Ибо тот первым изобразил опричную драму не как бессодержательную схватку «нового» со «старым», но как воплощение классовой борьбы и неукротимого экономического прогресса. А прогресс, он что — он, согласно знаменитой марксовой метафоре, подобен языческому идолу, который не желает пить нектар иначе, как из черепов убитых им врагов. Прогресс связан с нравственными издержками: лес рубят, щепки летят.
Если либерал Кавелин не постыдился использовать моду на «прогресс государственности» для оправдания опричнины в XIX веке, то чего было стесняться марксистскому либералу Покровскому, используя моду века XX на «экономический прогресс»? Опираясь на гипотезу Платонова, он создал то, что я бы назвал экономической апологией опричнины.
Парадокс Покровского
С.б.
Создал в тот самый момент, когда царь Иван безвозвратно, казалось, удалялся из политической реальности в темное Средневековье, к которому и принадлежал. Именно в этот момент и обрела вдруг его опричнина вполне рациональное марксистское оправдание. Она больше не выглядела бесцельной. Она исполняла в русской истории совершенно необходимую функцию, разрушая княжеские латифундии и открывая тем самым дорогу «прогрессивному экономическому типу помещичьего землевладения», который нес с собою замену натуральных повинностей товарно-денежными отношения- ч ми. Царь Иван неожиданно оказался орудием марксистского Прови- 1 дения, то бишь всемогущего Базиса.
V* И что против этого были интеллигентские спекуляции Ключевского о борьбе абсолютной монархии с аристократическим персоналом? Что возмущенное нравственное чувство Соловьева? Бессильные «надстроечные» сентименты. Так вознесенный на пьедестал экономического детерминизма снова подвергся реабилитации Царь-Мучитель.
Однако и у гранитно неуязвимой экономической апологии обнаружились свои проблемы. Требовалось доказать, во-первых, что опричнина действительно преследовала прогрессивную задачу разрушения феодального землевладения; во-вторых, что боярские латифундии и впрямь стали в XVI веке реакционным бастионом на пути прогресса, и, в-третьих, наконец, что именно заменившее их помещичье землевладение искомому прогрессу как раз и отвечало.
Покровский бесстрашно взялся за эту задачу: « Два условия вели к быстрой ликвидации тогдашних московских латифундий. Во-первых, их владельцы редко обладали способностью и охотой по-новому организовать свое хозяйство... Во-вторых, феодальная знатность „обязывала" и в те времена, как и позже. Большой боярин должен был по традиции держать обширный „двор", массу тунеядной челяди и дружину... Пока все это жило на даровых крестьянских хлебах, боярин мог не замечать экономической тяжести своего официального престижа. Но когда многое пришлось покупать на деньги — деньги, всё падавшие в цене год от года по мере развития московского хозяйства, — он стал тяжким бременем на плечах крупного землевладельца... Мелкий вассалитет был в этом случае в гораздо более выгодном положении: он не только не тратил денег на свою службу, он еще сам получал за нее деньги. Если прибавить к этому, что маленькое имение было гораздо легче организовать, чем большое... что мелкомухозяинулегко было лично учесть работу своих барщинных крестьян и холопов, а крупный должен был это делать через приказчика, то мы увидим, что в начинавшейся борьбе крупного и среднего землевладения экономически все выгоды были на стороне последнего». И, стало быть, «экспроприируя богатого боярина-вотчинника, опричнина шла по пути естественного экономического развития».18
(Представляете, как удивился бы Иван Васильевич своей экономической проницательности?)Как бы то ни было, однако, здесь получили мы разом оба доказательства — и реакционности боярского и прогрессивности помещичьего землевладения. Правда, экономический характер обоих внушает, признаться, некоторые сомнения. Ибо, касаясь главным образом «тяжести официального престижа», и «неохоты по-новому организовать хозйство», остаемся мы покуда все-таки в сфере, скорее, социально-психологической. Единственным собственно экономическим соображением выглядит здесь обесценение денег и, следовательно, рост цен на хлеб. Однако именно эта «революция цен» была вовсе не московским, а общеевропейским явлением — факт, известный каждому историку даже во времена Покровского.