рую и толкала страну сложившаяся в правительстве «партия войны». Еще хуже, однако, было то, что и сам император, интеллектуальная репутация которого не очень отличалась от репутации Сухомлинова, оказался в конце концов на стороне именно этой партии. В частности, утверждал он в неизреченной своей наивности, что «в случае войны между Сербией и Австро-Венгрией есть все основания полагаться на императора Вильгельма» (хотя именно с благословения его «дорогого кузена» Австро-Венгрия на Сербию и давила.)34
Легко представить себе шок, который должен был испытать, узнав об этом мнении царя, такой присяжный, хоть и «национально- ориентированный» либерал, как Милюков. Ведь свидетельствовало оно, что самодержец, т.е. единственный человек в империи, от которого в тот решающий моментзависела судьба России, попросту ничего в этом международном споре не понимал. Только шоком, я думаю, и можно объяснить столь непростительно грубый в отношении своего государя отзыв Милюкова;
Неудивителен и итог, который подводил он роковому на этот раз триумфу Национальной идеи над интересами страны: «Тринадцатый год кончился для России рядом неудач в балканской политике. Казалось, Россия уходила — и уходила сознательно, сознавая свое бессилие поддержать своих старых клиентов своим оружием или своей моральной силой. Но прошла только половина четырнадцатого года и с тех же Балкан раздался сигнал, побудивший правителей России вспомнить про её старую, уже отыгранную роль — и вернуться к ней, несмотря на очевидный риск».36
Ситуация была действительно трагическая. Миф о России, «единой по крови и вере со славянством», торжествовал в тот самый момент, когда она была готова раз и навсегда «отказаться от славянских авантюр».37
Так настигло в конечном счете страну историческое возмездие за сверхдержавные претензии Николая I, за усвоенноеТам же.
Там же.
Там же, с. 382.
им в последние годы царствования погодинское кредо Православия, Самодержавия и Славянства. Так шагнула Россия в предсказанную ей за шестьдесят лет до этого тем же Погодиным пропасть.
Отчаянные
мысли Наблюдаешь эту абсурдную картину, и в голову приходят самые неожиданные, если хотите, отчаянные мысли. Например, о том, какая жалость, что рядом с «ответственным перед Богом» самодержцем не оказалось в момент кризиса никого, кто отвечал бы и перед смертными. Хотя бы Константина Петровича Победоносцева, единственного, кто способен был удержать царя от рокового шага. Да, того самого, чьи «совиные крыла» простерлись над Россией в конце XIX столетия. Того, о ком К.Н. Леонтьев, как мы помним, писал, что «он не только не творец, он даже не реакционер в тесном смысле этого слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница; старая невинная девушка и больше ничего».38
Я всё об этой идейной бесплодности Победоносцева знаю, сам о ней писал. И все-таки жаль.Его сверхосторожность, казавшаяся современникам нелепой, его опасения любого решительного шага, влево ли, вправо, ох как могли бы пригодиться в ту страшную минуту! Победоносцев относился к самодержавной России, как к капризному ребенку, заигравшемуся на краю пропасти. Удержать её от падения было его жизненной задачей. Нельзя ему в этом отказать, прочитав, к примеру, его письмо Александру III от 4 марта 1882 года, похоронившее славянофильскую мечту о Земском соборе: «Нам предлагается из современной России скликать пестрое разношерстное собрание. Тут и Кавказ, и Сибирь, и Средняя Азия, и балтийские немцы, и Польша, и Финляндия! И этому-то смешению языков предполагается предложить вопрос о том, что делать в настоящую минуту. В моих мыслях — это верх государственной бессмыслицы. Да избавит нас Господь от такого бедствия».39