Тем, однако, ценнее для нас опыт первой Московии XVII века, где основные черты этих повторяющихся российских попыток обособиться от Европы, противопоставив себя «прочему христианскому миру», предстают перед нами во всей своей первозданности. Тут и примат «единственно верной» (и потому, как предполагалось, всесильной) идеи. И неколебимая уверенность, что именно по причине всесилия своей национальной идеи Россия несопоставимо превосходит еретическую и потому обреченную Европу. И самодержавная диктатура Государства власти, живущего «опричь» от страны. И крестьянское рабство. И безнадежная экономическая отсталость, не говоря уже о «злосчастной», по словам Юрия Крижанича, внешней политике.
Короче, без представления о московитском историческом провале было бы намного труднее понять и загадку николаевской России.
Московия: век XVII fj Q
^ QJ ДОСТОвВСКОГОМы уже знаем, что К.Н. Леонтьев находил в Московии лишь «бесцветность и пустоту, бедность, неприготовленное^».2
В.О. Ключевский — «затмение вселенской идеи»,3 а П.Я. Чаадаев негодовал по поводу того, что «мы [в московский период своей истории] искали нравственных правил для своего воспитания у жалкой, всеми презираемой Византии».4 Знаем, что B.C. Соловьев обобщил все)
||И
83
эти жалобы в понятии московитского «особнячества».5
Помним, наконец, и то, что славянофилы придерживались прямо противоположной точки зрения. Для них Московия была, как сегодня, допустим, для М.В. Назарова или В.А. Найшуля Святой Русью, призванной послужить живым свидетельством того, что Россия сохранила недоступные Европе духовные сокровища — залог ее грядущего всемирно-истори- ческого первенства. С этого, естественно, и начинал свою апологию Московии Федор Михайлович Достоевский. «Допетровская Россия, — говорил он, — понимала, что несет в себе драгоценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах». Понимала и дорожила своим сокровищем. До такой степени дорожила, что «эта драгоценность, эта вечная присущая России и доставшаяся ей на хранение истина, по взгляду лучших тогдашних русских людей, как бы избавляла их совесть от обязанности всякого иного просвещения».6Достоевский не скрывал, что эта монополия «русской идеи», доходившая, как видим, до стремления заменить «истинной истиной» даже элементарное образование, неминуемо должна была вести к полному отчуждению России от еретической Европы. «Мало того, — продолжал он, — в Москве дошли до понятия, что всякое более близкое общение с Европой даже может вредно и развратительно повлиять на русские умы и на
О том, к чему такое странное понятие должно было привести, Федор Михайлович мог судить хотя бы по опыту современной ему николаевской «Московии». Вот что писал об этом, например, один из самых искренних и талантливых его единомышленников И.В. Киреевский: «Университеты наши закрыты для всех, кроме 300 слушателей, [и] профессора должны посылать программы своих чтений в Петербург для обрезания их по официальной форме, чем, разумеется, убивается всякая жизнь науки в профессорах и, следовательно, в студентах». Не мог он не знать и о том, что, по свидетельству того же Киреевского, «иност-
B.C.
Там же.
ранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература совсем раздавлена и уничтожена ценсурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание».8