– следование таким (изоморфным западному реформизму205
) установкам, как отрицание авторитета, недоверие к преданию и эрудиции, пафос индивидуально постигаемых, для всех равно доступных очевидностей, высокая оценка сомнения и других рефлексивных актов; неприятие схоластического умозрения и отстаивание – в противовес ему – методически осуществляемого опыта (будь то опыт непосредственного общения с инокультурными конструктами либо же с их идеальными замещениями).Коррелятивность прагматизма с его упором на предельно нейтральную описательность – при всем том, повторяю, что и речи быть не могло об устранении нормативно введенных классификационных206
, качественных понятий207, и вообще об игнорировании усилий по тиражированию давным-давно запущенной общехрисианской модели ислама208 – есть, таким образом, совершенно объективная смысловая зависимость. И всего последовательнее реализовать оба эти начала могли в своих эвристически активных, но демонстративно титулованных эмпирическими штудиях209 лишь те, кому удавалось достичь, вследствие каких-то экстраординарных обстоятельств, интеллектуальной, нравственной – и даже политической, – автономии210.3. Складывающаяся христианская «теория ислама»
Какой бы автократический характер ни приобретала средневековая русская монархия211
, каким бы проблематичным ни становилось в этих условиях само существование индивидуальности, тем не менее уже сам «дух времени» заставлял подчеркивать выдающиеся, неординарные свойства и деяния. Хотя общий консерватизм русского общества и сужал реальные возможности новаторства в сравнении с ренессансной Западной Европой, именно новое, доселе не совершенное, стало цениться чрезвычайно высоко.Правда, при этом новое и выдающееся измерялось в масштабах старой системы ценностей212
. Оригинальность не поощрялась и даже осуждалась; необходимо было соответствовать норме вплоть до мельчайших деталей быта; индивидуальными считались деяния и добродетели, соответствующие традиционному идеалу, но превосходящие все известное в «количественном отношении»; следовало «быть как все и не выделяться среди равных…». И все же постоянная тяга к совершению выдающегося – как бы таковое ни пытались втиснуть в рамки традиционных мировоззренческих и моральных устоев – начинала обуревать теперь и представителей самых различных, и даже в какой-то степени и контрэлитных страт (преимущественно «среднего класса»213). Она заставляла их не идеализировать историческое прошлое и давать конформистские трактовки настоящего как статичного образования, а реинтерпретировать их в условиях в общем-то значительно меняющейся российской жизни и особенно в инокультурной среде, куда не раз уже забрасывала их судьба и которая («столкновение с новым и необычным»!) вызывала у них возбуждение и заинтересованность более, нежели подозрение и враждебность214. Они были очарованы человеческой многоликостью (что можно счесть и какой-то формой протеста против царившего на их родине курса на унификацию и обезличивание); их воображение воспламенялось от непохожести – физической, культурной и конфессиональной215 – людей друг на друга. И не важно – был ли при этом тот или иной встреченный ими в далеких странствиях индивид воплощением добра или ходячим носителем всех мыслимых и немыслимых пороков, дурных инстинктов и злых побуждений.Было бы принципиально неверным преувеличивать масштабы распространения прагматическо-этического императива в «прагматических текстах», оценивать их лишь как предельно объективные (или искренне стремящиеся стать таковыми), подчеркнуто-асубъективные и т. п. Эти тексты в значительной своей части скорее стилизованы под «документ» (т. е. «правдивый отчет о путешествии»), нежели основаны на реальных фактах. Монологическая структура повествования не позволяет раскрыть особенности сознания других персонажей, делая невозможным сам диалог о фундаментальных проблемах исторического времени и контактирующих обществах. Решающим становится не метод объективного повествования (хотя он и присутствует), а нравственно-религиозный поиск автора (что всего ярче сказалось в «Хожении» Афанасия Никитина).