Но дело, оказывается, не столько в мысли – важность которой для тогдашней русской культуры не нуждается в сколько-нибудь длительных пояснениях – о том, как могуч ислам в роли и военно-политического, и духовного, прежде всего, фактора и как опасны поэтому любые скоропалительные оценки и прогнозы по этому поводу.
В конечном счете ислам, убежден Никитин, лучше многобожия. И потому было бы ошибочным видеть в приведенных словах тверского купца последовательный релятивизм, глубоко осознанный взгляд на мировую историю как на историю самоценных и равноправных культур, несводимых друг к другу и необъяснимых друг из друга, как неконцептуализированное признание принципиальной равнозначности и равновероятности любых «условий человеческого существования».
Да, мир фрагментирован; он кажется необъяснимым и непостижимым. Но это лишь иллюзия, ибо надо крепить веру в абсолютность и трансцендентность Бога, дабы вернуть всем потомкам Адама и онтологическое единство и возможность приобщения к мудрости «всеслышащего, везде видящего».
По Никитину, «…правая вера – Единого Бога знать, имя Его в чистоте призывать во всяком чистом месте»291
. А то, что для познания и прославления «Бога, которому другого подобного нет», наиболее адекватными могли оказаться именно мусульманские понятия и символические структуры, было, конечно, акцией функциональной, не имеющей фундаментальной значимости для появлявшихся со временем и в России адептов культа «чистого монотеизма».В перспективе все это могло дать продуктивную «встряску» русской культуре – как изнутри, так и извне – в ходе ее столкновения с иноконфессиональными духовными образованиями, ускорить ее тяготение к
Глава 4
Иван Грозный и «безбожные агаряне»: банальности и экстравагантности, запланированные симпатии, спонтанные фобии
1. Московские князья, ислам и реликты монгольского владычества
В предыдущей главе говорилось том, что столь ярко запечатленные, скажем, в «Хожении за три моря» Афанасия Никитина1
эпистемологические встряски от встречи с необычными в целом для русской культуры верованиями могли бы привести к скачкообразной смене мировоззренческих, культурологических и политологических парадигм и, в частности, резко увеличить набор альтернативных курсов по отношению к различным вариантам мусульманства.Все чаще перед русскими элитами – культурной и административной – возникали такие ситуации, когда стандартная система знаков, символов, а также философских, социологических, нравственных, конфессиональных и прочих ориентиров деятельности по отношению ко все еще грозным наследникам Золотой Орды2
– ханствам Казанскому, Астраханскому, Крымскому, Сибирскому (Тюменскому)3, не говоря уже об Османской империи, – начинала либо давать срывы, сбои, «буксовать», либо же, наконец, вообще оказывалась полностью неэффективной.Ни в коей мере не следует делать абсолютным акцент на 1480 г. – именуя его годом «окончательного падения ордынского ига». Ведь и в последующие времена реликты монгольского владычества были еще в большой силе, так что Москва должна была платить, как во времена монгольского владычества, так называемый «выход» (своеобразную плату за земельную собственность.) И даже в 1504 г. Иван III посылал «выход» сразу в четыре ханства – Крымское, Астраханское, Казанское и Касимовское4
. И потому при этом монархе и его преемниках, – и даже тогда, когда Касимовское ханство стало лишь марионеткой в их руках, – не появлялось ощущения более или менее полной в структурном плане автономии Москвы, окончательного снятия угрозы разрушения – или резкой деформации – институциональных и традиционных рамок русского общества, торможения процесса эскалации его творческих сил5. Разумеется, не следует преувеличивать значимость татаро-османских интеграционных связей для Московского государства6, – но и полностью сбрасывать этот фактор со счетов нет оснований7.