108 Обильный материал по древнерусской и московской дипломатической лексике, путей ее образования, развития и семантических изменений в сторону «прагматизации», «секуляризации» см.: Сергеев Ф.М.
Русская дипломатическая терминология XI–XVII вв. М., 1971. О правилах и технике дипломатических контактов – также все более становившихся «трансконфессиональными» – см.: Ченцова Е.И. Русская посольская служба в конце XV – первой половине XVI в. // Феодальная Россия во всемирно-истори-ческом процессе. С. 294–311. Жаль только, что все эти интересные факты не подвергнуты глубинной интерпретации. А между тем было бы весьма полезно обратиться, например, к аппарату теории коммуникации – особенно, конечно, когда необходимо проанализировать различные дипломатические акты, причем коммуникационные процессы надо будет понимать в рамках деятельностного подхода (об этом см. подробно в статье Йекса Альвуда в: The Structure of Action. Ed. by M. Brenner. Oxford. Blackwell, 1980). В таком случае в структуре вербальной коммуникации следует выделять ряд семантических параметров – инструментальный, экспрессивный, эвокативный (стремящийся оказать влияние), а также облигативный параметр информационной организации и параметр контекстуальной ориентации. Нетрудно будет, далее, заметить, что в «дипломатическом языке» (о его пластах в таких литературных произведениях рубежа XIV–XV вв., как «Слово о Вавилоне» и «Сказания об Индийском царстве», см.: Дробленкова Н.Ф. Взаимоотношение литературы и деловой письменности в XV в. (Постановка вопроса) // Пути изучения древнерусской литературы и письменности. Л., 1970. С. 56–64) увеличивается количество существительных, относящихся к семантическому полю «время», и, напротив, уменьшается (за счет насыщенности и другой абстрактной лексикой) запас иконических знаков и т. п. В общем, он проявит признаки уже не «природного», а «обработанного языка» (см. о таковых: PohlJ. L’homme et le significant. P: Nathan; Bruxelles: Labour. 1972. I, II). Важно, наконец, вспомнить и о том, что «уже к началу появления письменности на Руси… политические программы формулировались с железной энергией и почти пословичной определенностью» (Дмитриев Л.А., Лихачев Д.С., Творогов О.В. Тысячелетие русской литературы // Русская литература, 1979, № 1.С. 3).109 См. о ней: Pelenski J.
Russia and Kazan: Conquest and Imperial Ideology (1438–1566). Mouton. The Hague-Paris, 1974; Гольдберг АЛ. К предыстории идеи «Москва – третий Рим» // Культурное наследие Древней Руси. Истоки. Становление. Традиции. М., 1976. С. 111–116.110 Но этот же прагматизм сосуществовал с намеренно-гипертрофиро-ванным стремлением к утверждению любой ценой в ходе дипломатических контактов «чести российского государства». Показательно в этом плане первое (1496–1498 гг.) русское посольство Михаила Плещеева в Крым и Турцию (см. подробно: Памятники дипломатических сношений древней России с державами иностранными // Сборник русского исторического общества. Т. 41. СПб., 1884. С. 231–236, 241–249; Неклюдов А.
Начало сношений России с Турцией. Посол Иоанна III – Плещеев // Сборник Московского главного архива, Министерство иностранных дел. Вып. III, М., 1883; Временник Московского общества истории и древностей Российских. Кн. 15. М., 1852, Материалы с предисловием И.Д. Беляева. С. 213). Плещеев, точно исполняя указания своего правительства, держал себя в Турции в высшей степени независимо. Так, он отказался стать перед султаном на колени – что, однако, делали послы других государств. Именно о посольстве Плещеева писал Маркс в «Секретной дипломатической истории XVIII века»: «Сам султан Баязид, перед которым трепетала Европа, впервые услышал высокомерные речи московита» (Цит. по: Дипломатический словарь. Ч. II. М., 1950. Стлб. 416).111 См. также: Seebohm Th. М.
Ratio und Charisma. Ansâtze und Ausbildung eines philosophischen und wissenschaftlichen Weltverstândinses im Moskauzer Russland (Meiner philosophischer Forschungen. Bd. 17). Bonn, 1977.112 Что в свою очередь обусловливало расхождение между языком теории и языком наблюдения, причем (с позиций терминологии логического позитивизма) второй будет характеризоваться более низким «типом» (в понятиях Бертрана Рассела), чем первый (см. подробно: WùrtzD.
Das Verhâltnis von Beobachtungs und theoretischer Sprache in der Erkenntnistheorie Bertrand Russels. Frankfurt a-M. efs., 1980). Однако саму процедуру разделения языка на теоретический и эмпирический надо рассматривать, скорее всего, как логически произвольное разграничение между двумя последовательными ступенями понятий.113 Здесь и далее я пользуюсь дефинициями из статьи: Hill АЛ.
A Program for the Definition of Literature // Texas Studies in English. 1958. 37. P. 47–52.114 О «теории действий» и «теории событий» см: Davidson D.
Essays on Actions and Events. Oxford: Clarendon press. 1980.