В своем стремлении удержать нарастающий и на Западе и в России поток деконструктивистского – по отношению к классически христианским установкам об исламе – релятивизма, воспрепятствовать упрочению взгляда на мусульманский мир как на неопределенность, допускающую бесконечное множество интерпретаций, миссионеры (и «миссионерствующие») попадали в плен методологических мистификаций. Попытка, с одной стороны, предстать защитниками либерально-европейских ценностей, а с другой – изображаемых в качестве противоположных им русско-консервативных начал имела итогом лишь взаимодискредитацию каждого из этих аксиологических комплексов, вела к приданию им обоим негативных атрибутов. Перефразируя знаменитые слова P.M. Рильке о психоанализе, можно в данном случае сказать, что изгнание черта (ислама) посредством миссионерского типа критики ранило ангела (христианство). Но коль и далее попытаться воспользоваться все теми же психоаналитическими категориями, то можно будет утверждать, что каждый миссионерский автор как бы разделял свое «я» на несколько частичных – то западоцентристских, то рьяно-славянофильских – «я», и потому-то ни один из описываемых нами трудов никак не имеет оснований считаться образчиком «Путеводителя для тех, кто пребывает в замешательстве» (название известного трактата Маймонида). Ислам и Христианство должны были рисоваться как два «центра тяжести», которым не суждено никогда совпадать – или, вернее, первый должен был бы полностью раствориться во втором.
Именно такой подход диктовала нормативная ортодоксально-христианская модель.
Но введение в нее целого ряда «помех» – как все тот же европоцентризм и особенно расовые категории и приверженность к традиционно-иерархической структуре – вело к тому, что полярность антиномичных категорий обретала то статичный, то колеблющийся характер, статус какой-то «метафоричной» ценности, и не более. Впрочем, и такое обстоятельство станет вполне понятным, если представить – рассчитанные на широкую аудиторию – миссионерские опусы об исламе как разновидность «массовой литературы». В качестве этого жанра она создавала свою мифологию, свой пучок символов – в большей части своей профанизированно-социологизированных. Словом, это была – при наличии у нее, подчеркну еще раз, бесспорных атрибутов «научности» – идеологическая машина, но в немалой части своей скомпонованная из столь противоречивых компонентов, что в ходе длительной «работы» они грозили самое же ее аннигилировать.
Конструируемые миссионерской литературой образы Мусульманина и Христианина (причем последнего, конечно, отличал, в сравнении с приверженцем ислама, возвышающий душу импульс) были, как правило, предельно схематичны; они не могли существовать в треволнениях повседневного бытия, а только в своеобразной духовной барокамере, независимо от того, что один из них представал олицетворением Зла, а другой – Добра. Но более того, и тот и другой – марионетки, ибо динамичность им придают те, кого литературовед J. Proféte метко назвал параперсонажами134
– теми, кто остается (во всяком случае, при описании современных явлений) как бы «за кулисами», но память о которых тем не менее активнейше стимулирует действия и в мусульманском и в христианских доменах. Это – Мухаммед и Христос, ключевые образы, видение которых оказывается чаще всего не столько умозрительным, сколько эмоциональным. Впрочем, она-то, эмоциональность, и позволяла даже самым злобным хулителям ислама в бессознательно-эмпатическом экстазе как бы отождествляться с мекканским пророком, а потому и волей-неволей, вопреки собственному же стремлению к децементированию основы основ поликонфессиональной империи путем ее тотальной евангелизации, настаивать: на каком-то «динамическом равновесии», на сохранении «энергии неподвижности» (если воспользоваться известной формулой John Keats) между мусульманством и христианским станом.Уже по самой своей природе миссионерство как таковое устремлено только на перманентную и трансформирующую акцию. Но в России его стремление рассматривать историю в «манихейском плане», как борьбу сил добра и зла, неустанно ее, эту историю, нивелировать по одному и только одному – православно-христианскому – стандарту значительно лимитировалось не только прагматизмом политического лидерства, но и блоком самого же миссионерства с апологетами неизменности, консервативности, никак не предрасположенными к романтической идее рождения нового мира из катаклизмов и катастроф.
Как бы ни был поэтому силен у них всех антиисламский синдром, в каких бы пламенных словах и в высоком эмоциональном накале он ни выражался, какую бы интенсивную ни развивал он культуру стандартизованных реакций на пробуждающийся мусульманский мир – все равно во второй половине XIX – начале