Известно, что и Достоевский связывал хилиастическое исполнение исторического замысла с воссоединением всех славянских народов вокруг Константинополя, который должен был, по убеждению Достоевского, сделаться российским. Так должно было произойти истинное установление правды Христовой, которая сохранилась на Востоке, истинное установление креста Христова и последнее слово Православия, во главе которого стоит Россия{499}. Россия — телесное выражение души того православия, в котором живут крестьяне апокалипсиса, тысячелетнего царства, — считал Достоевский. Россия несет миру единственное, что она может принести, единственное, что нужно — первый рай тысячелетнего царства, и оттуда придут новые Енох и Илья во все страны{500}. «Я верую в Россию, верую в ее православие… Я верую, что новое пришествие Христа совершится в России», — говорит Шатов в «Бесах»{501}.
И у символиста-антропософа Андрея Белого, и у крестьянского поэта Клюева можно обнаружить соединение двух мотивов — второго пришествия Христа, которому предстоит совершиться в России, и мировой революции, которую Россия принесет всему миру: «Он придет… и раздвинутся горы / Звездоперстой стопы огневого царя… / Он воссядет под елью… на слепящий престол, в нестерпимых лучах. / Притекут к нему звери пучиной рыкучей, / И сойдутся народы с тоскою в очах. / Он затопчет, как сор, вероломства законы, / Духом уст поразит исполинов-бойцов. / Даст державу простым и презренным короны, / Чтобы царством владели во веки веков»{502}. Клюева называли поэтом, открывающим «подлинные глубины духа народного», народным поэтом, поэтом, который «говорит от лица… Правды Народной»{503}.
Аналогичные хилиастические настроения звучали из уст столичных символистов-«декадентов». Александр Блок в январе 1918 года видел ангельские крылья за спиной каждого красногвардейца{504}. Еще в 1906 году Мережковский (впоследствии, после победы большевиков, сделавшийся смертельным врагом их революции) писал, что в каждом коллективном революционном действии присутствует «вселенское» начало. Он полагал, что «и теперь уже русская революция — бессознательная религия, как и всякий великий переворот общественный, потому что во всякой революционной общественности скрыто начало соборности, и притом соборности вселенской… „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ — этот призывный клич… нигде еще не раздавался с такой недосягаемо-далекой и торжественно-грозною, словно апокалиптическою, надеждою или угрозою, как именно в русской революции»{505}. Сергей Булгаков чувствовал, что «интеллегенция живет в атмосфере ожидания социального чуда», «в хилиастическом настроении»{506}.
Этот революционный хилиазм был, однако, связан узами самого тесного родства с другими народными идеалами, которые входили в традиции, составлявшие духовную основу самодержавия. О том, как глубоко корни революционного интернационализма уходили в глубины русского народного сознания, свидетельствуют духовные стихи — сложенные еще в допетровские времена и остававшиеся живым элементом русской культуры накануне переворота. В них-то мы и обнаруживаем, что «Святая Русь» была тождественна универсальной, вселенской церкви и всему христианскому миру{507}. Не только события библейской священной истории (например, создание рая) переносятся на Русь, но и Белый Царь — уже в силу своего исключительного статуса как православного государя — предстает как царь над царями, царь веся земли, царь над всей вселенной.
Эти памятники народного сознания (следует отметить, что именно под их влиянием понятие Святой Руси было усвоено литературой девятнадцатого века) — убедительно демонстрируют, насколько глубоко укоренено было средневековое миросозерцание, унаследованное от старого Московского царства, в душе народной, как сильно и долго звучали в ней древние допетровские мотивы. Из них явствует также, что связь между шестнадцатым веком, с его учением о третьем Риме, и славянофильством девятнадцатого представляет собой нечто большее, чем искусственный «хронологический скачок».
Георгий Федотов был прав, когда напоминал, что для понимания народного мировоззрения, существовавшего в домарксистской России, духовные стихи — более репрезентативный источник, нежели классическая литература девятнадцатого столетия{508}.
В наименованиях более чем ста различных народов, входящих в полный титул русского царя, Николай Федоров видел символическое выражение той миссии, которая была возложена на самодержца, — эта миссия заключалась в объединении народов мира вокруг империи в соответствии с принципом соборности{509}. Роль самодержавия (как и государства вообще) должна была состоять в том, чтобы вести народ по пути всечеловеческого единения — идея отнюдь не чуждая и западному средневековью. Достижение же этой цели означало бы, что функция государства выполнена{510}.