Офицеры со шмака, с бота, с бригантины побывали в каюте Калмыкова, вернулись на свои суда. Через малое время и Петр ушел под парусом в Кроншлот. При спуске флага Иван Иванович стоял во фрунте вместе с другими офицерами "Святого Антония", вдыхал сырой воздух залива, смотрел на желтые мерцающие огоньки Кроншлота и думал о том, что его морская служба началась. Сердце его билось спокойно, ровно, могучими толчками гнало кровь по всему телу. Глаза смотрели зорко, на душе было ясно и светло, как бывает в молодости, когда будущее чудится прекрасным, когда еще не видны ни ямы, ни ухабы на жизненной пути, когда молодой взор бесстрашно и гордо отыскивает в грядущем свою прямую, честную дорогу...
После спуска флага Рябов еще долго стоял на юте, потом спустился в каюту, лег в висячую холщовую койку и закрыл глаза, но не успел толком заснуть, как вдруг увидел Ирину Сильвестровну, будто она была здесь и улыбалась ласково и лукаво, говоря, как давеча - прощаясь:
- Батюшка непременно отдаст за тебя, хоть матушка и попротивится. Молод ты ей, служить еще не начал, хоть вон к Веруше бывает один флоту офицер - ему за тридцать, матушке тоже не по сердцу - зачем из калмыков?
"Из калмыков!" - вспомнил гардемарин и сел в своей качающейся койке. Из калмыков! Он и есть, Лука Александрович, - более некому! И Сильвестр Петрович его знает и хорошо об нем отзывается. Вот - судьба!"
На следующий день, после того как капитан-командор задал офицерам взбучку за книпельную стрельбу, Иван Иванович постучался к нему в каюту и спросил, бывает ли он в доме адмирала Иевлева. Лука Александрович отложил книгу, подумал, прямо взглянул на Рябова, ответил:
- А тебе сие к чему?
- К тому, господин капитан-командор, что мне доподлинно известно: нынче вечером в дому у Сильвестра Петровича ассамблея по жеребию...
Калмыков потер лоб ладонью, подумал.
- Я-то не зван!
- На ассамблею указом государевым никто не зовется. Объявлена всем, кто похощет идти.
- Востер ты, гардемарин. Все знаешь!
- Ни разу не быв на ассамблее, желал бы повидать таковую, господин капитан-командор, оттого и знаю...
- Желал бы!
Он протянул руку к книге, полистал страницы, еще передразнил гардемарина:
- Повидать таковую. Каковую - таковую?
Рябов ровным голосом ответил:
- Об сем шутить невместно, господин капитан-командор, а ежели кто пожелает - тот сначала с моей шпагой пошутит...
Калмыков удивился, посмотрел на вдруг побелевшего гардемарина, спросил:
- Белены объелся, что ли?
Иван Иванович молчал.
- Надрать бы тебе уши, дураку! - добродушно произнес Калмыков. - Где сие слыхано - командиру своему шпагой грозиться. Ишь, стоит, побелел весь! Прогоню вот в тычки с корабля - что Апраксину доложишь?
Он встал, прошелся по каюте, спросил:
- И чего это меня никто не боится, а? Денщик на шею сел, гардемарин второй день служит - шпагой грозит. Нет такого офицера на корабле, чтобы деньги у меня в долг не брал, а отдавать - не упомню. Как так?
И со смешным недоумением развел руками.
Иван Иванович сказал негромко:
- Прости, господин капитан-командор, погорячился я. А что тебя никто не боится, оно - к добру. Не боятся, зато за тебя любой в огонь и в воду готов. Я хоть и немного на судне, да наслышан.
- Знаю я их - чертей пегих! - молвил Калмыков и спросил: - Так на ассамблею, что ли?
Задумался, пристально всмотрелся в Рябова, потом сказал:
- Те-те-те! Вон он - некоторый гардемарин, которого все там поджидали, вон он из навигацкого, который долго не ехал. Вера Сильвестровна мне об сем гардемарине сама говорила как о причине меланхолии Ирины Сильвестровны...
Крикнул Спафариева и велел подавать одеваться.
Не более как через полчаса гардемарин и капитан-командор спустились в вельбот. С моря дул ровный попутный ветер; через несколько часов быстрого ходу, и незадолго до весенних сумерек Калмыков в коротком плаще, при шпаге, в треуголке и Рябов в гардемаринском мундире, с отворотами зеленого сукна, в белоснежном тугом шейном платке, в чулках и башмаках - поднялись по деревянным ступенькам на Васильевский остров, прямо против иевлевской усадьбы. Более двух дюжин судов стояло у причала. Калмыков узнал вельбот Апраксина, нарядную, всю в парче и коврах, двенадцативесельную лодку Меншикова, узкую, ходкую, без всяких украшений верейку Петра. Из дома Сильвестра Петровича доносились звуки оркестра, игравшего кто во что горазд. По отдельности были слышны и фагот, и гобой, и труба, и литавры. На крыльце старый, толстый, веселый Памбург поливал из ковшика голову своему другу Варлану. Какие-то незнакомые офицеры отдыхали на весеннем ветру, огромный поручик-преображенец восклицал со слезами в голосе:
- Жизнь за него отдам! Ей-ей, братцы! Пущай берет! Пущай на смерть нынче же посылает. В сей же час...
У каретника, на опрокинутой телеге, на сложенных дровах, просто на земле, где посуше, расположились оборванные, с замученными лицами, заросшие щетиной солдаты - человек с полсотни. Робко, молча слушали они веселый шум ассамблеи, музыку, испуганно поглядывали на офицеров - сытых, хорошо одетых, громкоголосых.
Офицер-преображенец подошел к солдатам, гаркнул: