– Под лежачий камень вода не течет, князь-воевода. Узилище разное бывает. Коли заробеешь, пропали мы. Делай разумно, пусть живым гниет, собака. Подсыпать ему, дьяволу, в кашу али во щи зелья, – там и концы в воду. Дружки у него на Москве – и Меншиков и Апраксин, и другие знаменитые мужи горою за него, за живого, станут, а коли помер – ничего им не сделать. Об сем думать надлежит...
Князь проводил Мехоношина до возка, перекрестил его трижды, облобызал. Старые девки княжны стояли поблизости, приседали, делали новомодный плезир, просили не позабыть ихнее хотение: привезти из Москвы куафера, чтобы строил прически и ставил мушки. Мехоношин пообещал. Возок тронулся, скрипя, раскачиваясь; загремели дорожные певучие колокольцы...
И в ту же ночь, едва уехал Мехоношин, все пошло через пень-колоду, кувырком: только князь лег почивать, заявился дьяк Абросимов со страшной вестью – беглые ярыги, что жили на Марковом острову, стрельцам не дались, ушли в леса, многие с оружием, отобранным у шведов, а когда учинена была погоня, то открыли они по стрельцам пальбу и думного дворянина Ларионова убили злою смертью. Впрочем, Ларионова убили еще до начала сей погони, а полусотского и еще стрельцов побили на лесной опушке...
Думного дворянина внесли в княжеские покои, положили на рогожу, на пол, под образа, подвязали ему челюсть платком, дьячок стал читать книгу-псалтирь.
– Для чего сюда-то, для чего ко мне? – плачущим голосом закричал воевода. – Несли бы в церкву, экие головы дубовые...
– В церкву народишко не пущает! – со вздохом ответил Абросимов. – Грозятся его оттудова выкинуть...
И опять заговорил, что беглые ярыги всем бедам зачинщики, они и тайную челобитную на князя написали, и хоть ушли сии ярыги в леса, но в городе есть у них свои люди, те люди по Архангельску прелестные слова пускают и всяко грозятся, что-де отольются воеводе его неправды, мздоимства, утеснения, попалят еще его хоромы, воткнут голову на рожон и за ним семейство изведут...
– О, господи, а советчиков-то нету, один я как перст! – завопил воевода. – Ларионова кончили, поручик к Москве скачет...
Тараща глаза, сел на лавке, велел звать к себе Вильгельма Нобла и Ремезова. Иноземец явился тотчас же, а Ремезова отыскать не смогли нигде – словно в воду канул.
– И его, его кончили, – залопотал князь, – чует мое сердце, кончили полуполковника...
В испуге велел звать опального ныне стрелецкого голову Семена Борисыча. Тот пришел не один, а в сопровождении угрюмого Аггея Пустовойтова. Ни стрелецкий голова, ни Аггей садиться не пожелали, встали столбеть у двери. Вильгельм Нобл посматривал на них с опаской, молчал. Воевода заегозил, заговорил искательно, что-де беда, все худо, великое злодейство учинено, верный государев слуга думный дворянин Ларионов убит злой смертью, беглые холопи да смерды ушли в леса, эдак и бунта легко дождешься... Сей Ларионов, ныне покойный...
– За дело и убили! – глухим басом, бесстрашно перебил воеводу Аггей Пустовойтов. – Не ходи, бесстыжая рожа, трудников имать. Они со шведским десантом сражались доблестно, они батарею на Марковом острове спасли, а их – за караул?
Прозоровский было вскинулся на дерзость Аггея Пустовойтова, заорал, но к нему шагнул Семен Борисович, скрипнул зубами, заговорил тихим от гнева голосом:
– Ополоумел ты, князь? Что деешь? Кого за караул берешь? Господина Иевлева капитан-командора заточил? Был бы спаситель города кормщик Рябов жив, ты бы и его скрутил? За что честного человека, мужественного вьюношу Пустовойтова Егора в подземелье держишь? За то, что он абордажным боем шведский корабль полонил и на том фрегате российский флаг поднял? Ох, князь-воевода, все помирать будем, велик грех ты на душу принял. Заперся ты за своим тыном – и того не ведаешь, что в городе народишко говорит! Все ходуном нынче пошло, все вразброд, все к худому. Али, думаешь, не знают люди, кто у воеводы правая рука? Не знают про драгунского поручика Мехоношина? Позабыли, думаешь, как сей иуда, свое войско оставив, от сражения бежал? Опомнись, князь! Немедля же отпусти из узилища Сильвестра Петровича, Пустовойтова Егора, рыбака Лонгинова...
Воевода ударил кулаком по столешнице, крикнул тонко, визгливо:
– Да ты с кем говоришь? Ты как смеешь?
От звука собственного голоса он взбодрился, еще ударил кулаком, подошел к стрелецкому голове, посмотрел на него яростно, сбычившись.
– Поручик Мехоношин тебе – иуда, а вор Иевлев – победитель шведа? Скор ты, господин стрелецкий голова, скор и смел, да только смел где не надо! Думал я – образумился Семен Борисыч, остыл на холодке, догадался, кто вор, а кто городу радетель. Так нет, каков был, таков и остался – ругатель, упрямец. Что ж, ничего, видать, не поделать! Отставлю я тебя от твоего дела. Господину Ноблу с нынешней ночи быть стрелецким головою, ему воры, да пенюары, да истинные иуды – не други, не товарищи, не братья...
Семен Борисович гордо поднял голову:
– Не тобою я поставлен, князь, не тебе меня и гнать.