– На шканцы! – сказал конвой. – Ножи в руки! Сколько их всего?
– Шесть десятков! – ответил дель Роблес. – Мы их сомнем в одно мгновение!
Голголсен вынул пистолет из кармана, подсыпал пороху на полку, пошел к трапу.
– Стрелять нельзя! – шепотом напомнил шхипер.
– Я стар для того, чтобы рубиться, – ответил конвой. – Да и не так это просто...
Он поднялся на ют. Из люков, в серой мути моросящего дождя, отовсюду появлялись люди дель Роблеса. Склонившись, они шли вдоль бортов, один за другим, сильные, умелые, в хороших панцырях из гибкой стали, с длинными острыми ножами в рукавах.
Голголсен спустился на шканцы, мотая головой, сказал Крыкову по-русски:
– Пфа, как ошень колотный покод! Пфа! Мокрий покод!
Крыков не ответил, стоял неподвижно, сложив руки на груди под плащом. Его капрал и солдаты ловко ворочали тюки. Теперь Афанасий Петрович нисколько не сомневался в том, что корабль воинский и построен вовсе не для добрососедской торговли, а для боев. Но уверенности еще было недостаточно, надобно было уличить воров, а когда уличишь – быть бою, добром шведы, разумеется, не отпустят таможенников с корабля. И Афанасий Петрович готовился к тому, что обязательно должно было случиться, – к сражению, и оглядывал шканцы, шкафут, бак не как корабль, а как поле боя, стараясь предугадать ход событий...
Голголсен стоял рядом, хмурился, – тоже ждал, не отрываясь смотрел на сереющие в сумерках огромные лари, в которых Джеймс скрыл своих солдат. Таможенники, шестеро в ряд, подходили все ближе и ближе к ларям, отваливая на ходу тюки и шомполами прокалывая мягкую рухлядь. Тюков было много, таможенники запарились...
– Для какой надобности на шканцах расположены сии лари? – спросил Крыков.
Конвой сделал вид, что не понял вопроса, и почти в это же мгновение стенка ларя бесшумно ушла в сторону, в пазы, абордажные солдаты с топорами шагнули на таможенников, те схватились за шпаги. Голголсен отступил на шаг от Крыкова, выбросил вперед руку с пистолетом, но выстрелить не успел, – желтое пламя опалило ему лицо, и он упал на бок, хрипя, с пулей в груди...
2. МЕХОНОШИН УДРАЛ
На корабле затрещали выстрелы.
Поручик Мехоношин сразу вспотел, ойкнул, побежал за караулку – седлать коня. Руки его не слушались, он задыхался, не мог толком затянуть подпругу. Выстрелы делались чаще и чаще, с Двины донесся протяжный крик. Мехоношин, пригибаясь, потянул коня на дорогу и только здесь сел в седло. Тут ему стало спокойнее, он перекрестился и, прошептав: «Шиш вот вам, стану я ради вас, прощелыг, помирать», – дал шпоры коню и поскакал к Архангельску.
В городе поручик без труда отыскал покосившуюся, поросшую мхом избу кормщика Лонгинова и вошел с тем властным видом, которого всегда страшились подчиненные ему люди. Однако Нил, еще не отдохнувший с дороги, хлебал щи и поручика не испугался, а белобрысый мальчик даже потрогал шпагу Мехоношина. Девчонка жалась в углу.
– Здорово! – сказал Мехоношин.
– Ну, здорово! – ответил Лонгинов, облизывая ложку.
– Ты и есть кормщик Лонгинов?
– А кто ж я еще? Известно – Нил Лонгинов.
– Сбирайся, тебя князь-воевода требует.
– Чего сбираться? Едва вошел – сбирайся! Дай хоть ночку поспать.
– Нельзя! – твердо сказал Мехоношин. – Спехом велено.
– Да на кой я ему надобен? – рассердился кормщик. – Будто и не кумились.
– Там узнаешь...
Нил вздохнул:
– Куда ж ехать-то? Съезжая будто на замок заперта, – солдаты на шанцах говорили. В самый в боярский дом?
Громыхнула дверь, вошла Фимка с деревянным подойником – доила корову.
– Вот офицер пришел, – виноватым голосом сказал Лонгинов. – К воеводе требует...
Ефимия поставила подойник, поддала ногой мурлыкающему коту, чтобы не совался к молоку, посмотрела на Мехоношина:
– Да он едва с моря вынулся, чего натерпелся-то, господи! Едва шведы смертью не казнили, вешать хотели.
Мехоношину надоело, он топнул ногой, заорал, что выпорет батогами. Нил поднялся, дети жалостно заплакали.
– Конь есть? – спросил поручик.
– Не конь – огонь! – усмехаясь, похвастал Лонгинов.
Вывел из сараюшки старого, разбитого на все четыре ноги мерина, взобрался на него, сказал с озорством:
– Давай, кто кого обскачет? Ух, у меня конь!
Фимка выла сзади, возле избы, провожала мужа словно на казнь.
В Холмогорах Мехоношин сказал воеводе:
– Привез тебе, Алексей Петрович, рыбака-кормщика: сам он своими глазами видел на шведском флагмане кормщика Рябова, знает верно, что тот кормщик шведу предался. Капитан-командору сей Рябов наипервейший друг. Теперь рассуждай...
Прозоровский ахнул, взялся за голову:
– Ай, иудино семя, ай, тати, ай, изменники...
– Думай крепко!
– Ты-то сам как, ты что, поручик?
Мехоношин насупился, молчал долго, потом произнес со значением в голосе, твердо, словно бы отрубил:
– Измена.
– Отдадут Архангельск?
– Отдадут, и сам Иевлев, собачий сын, ключи им подаст.
Прозоровский ударил в ладоши, велел ввести Лонгинова. Кормщик вошел, словно не впервой, в дом воеводы, сонно оглядел ковры, развешанные по стенам сабли, хотел было сесть, воевода на него закричал.
– Ну-ну, – сказал Лонгинов, – что ж кричать-то? Намаялся я, на своем одре столько едучи...