Этот суд пройдёт просто – не надо писать особых законов. В сердце русского человека жив очень простой неписаный закон – закон справедливости. Конечно, никому не пожелаешь мук вечных, адовых, но многие души, того не замечая, горят ими уже при жизни. И может, суд народа, приговор народа тем, кто ещё не безнадёжен – это благо и лекарство.
Думаю, после народного простого суда – те, кто будет отделён от судивших праведно, защищавших искренне, не сажавших из прихоти – вот те, левые – они, должны испытывать на себе всё то, на что обрекли миллионы – ежедневные издевательские шмоны: когда переворачиваются все вещи; обрываются все канатики, на которых висят безобидные полотенца; все заготовки для "коней", долгими ночами сплетённые – строенные, спятерённые дорожниками, из носков, свитеров, шапок, ручек от баулов – безжизненно валяются на продоле; все личные вещи – перевернуты, прощупаны какими-то чужими руками, шоколадки, хранившиеся кому-то из друзей на днюху – разломаны, обёртки вскрыты; даже ширма на парапет – и та оторвана и оборвана, не говоря уже о запрещённых резках и заточках – опять ломай голову: хлеб ещё можно разломать, а вот одиноко торчащий на решке кусок сала в газетке – чем ты разрежешь, пальцем? или чем ещё?
Они, осужденные за дело, пусть попробуют помыться в своей бане, которую они уготовили остальным – четверть часа тёпленькой водички, и тазиков на половину переполненной хаты. Пусть они испытают изжогу от серой чисовской пайки, дрожжи на которую, вероятно, не меняли ещё с гулаговской эпохи. Пусть они на своей шкуре почувствуют долгое, годами, ожидание разрешения на свиданку от следователя, вымучивающего показания, тупые, негодные ножницы для волос, выпрошенные, выклянченные с боем. Дай то Бог выдержать им не недели, а сутки в трюмах, в изоляторах, где кровать без матраса – железная маленькая полка, холоднющая в морозы – поднимается с утренним подъёмом – и делай, что хочешь сутками. Даже если эти, новенькие, захотят тут покипешевать – вряд ли они смогут объявить голодовку – потому что их тюрьма, тюрьма из таких же, как они – вряд и их поддержит. Они даже вряд ли смогут держать связь – и через решку, и "по мокрой", через долину, и отрабатывать тем, что в трюме – малявки и груза с сахаром и чаем – или по прогулке скидывать мульки через вмиг свернутую из газетки духовушку, прямо в решку, за доли секунды между первым в группе и последним, заговаривающим зубы охраннику-провожатому – ума не хватит, воли, желания. Брезгливость одолеет – как это – вчера банки и приёмы, обложки журналов и яхты! – а сегодня – мокрый конь, который тянешь через долину, и тебе брызгает оттуда на одежду, на лицо, человеческая жижа – ради одной малявки? Ради чего? Сказать кому-то – "Как ты, родной? не горюй – живи, кайфуй, козявки жуй… Больше пока послать нечего – высохли. Завтра закинем рандоликов и "Балканки". Рву строку, Волчара…"?
Смогут ли они прожигать по швам матрасы вновь прибывших с ИВС или командировки – чтоб избавиться от вшей, паразитов? Выдержат ли заразные болезни сокамерников, цензуру писем, отобранные и положенные "на вещи" фотографии родных?
Вряд ли. Уже тем более вряд ли им придётся выдержать избиения при задержании, многочасовые, методичные, которые прошёл Безик. Вряд ли им пробраться сквозь лес сфабрикованных улик, как у Волчары или Зуба.
Не смогут они пройти и через элементарное – раздевание догола, приседание, ощупывание Юрой-Х…чиком всех интимных мест, которое каждый раз испытывают дорожники, закабырившись так и не отосланными "контрольными грузами", запрятав по укромным местам запрещённые котлы, точковки… С кремом, без крема – эти не смогут. Они могут другое, но не это.
Им не испытать самого сложного и простого испытания – слёз матерей, бессилия перед уходящим молодым временем молодой жены Геныча или Дениса, перед тающими в неизвестности движениями ума, глубинных безжалостных ударов сердца, отмеряющих уходящую жизнь.
Это дано выдержать только верующим и правильным – Зубу, например, или Мишане, вздыхающем больше о жене с сыном, чем о себе.