Тем не менее, несмотря на такого рода «проговоры», 1937 год проходил все же под знаком борьбы с контрреволюционерами. Георгий Федотов утверждал в 1936 году: «Происходящая в России ликвидация коммунизма окутана защитным покровом лжи. Марксистская символика революции еще не упразднена…». И объяснял это, во-первых, тем, что «создать заново идеологию, соответствующую новому строю, задача, очевидно, непосильная для нынешних правителей России», а во-вторых, тем, что «отрекаться от своей собственной революционной генеалогии – было бы безрассудно», – вот, смотрите, Франция уже 150 лет (ныне – 200 с лишним) не отрекается от своей революции, не менее чудовищной, чем российская[387]
.(Забегая далеко вперед, отмечу, что в России люди гораздо менее «расчетливы», чем во Франции, и множество из них сегодня напрочь «отрекается» от всего, что происходило в их родной стране с 25 октября 1917-го или даже с 14 декабря 1825 года… Но это, конечно, особенная проблема.)
Федотов, как уже говорилось, сильно преувеличивал «контрреволюционность» политики 1930-х годов, но основное историческое движение определял верно. В частности, как ни неожиданно – и для многих возмутительно – это прозвучит, именно в 1930-е годы в стране начинает в какой-то мере утверждаться
В первые послереволюционные годы такого рода «практика» была гораздо более редким явлением. Жестокое насилие применялось главным образом тогда, когда надо было заставить выдать какую-либо «тайну» (скажем, сведения о количестве и вооружении отряда белых или о том, где скрываются повстанцы и т. п.). Добиваться же признания в какой-нибудь «вине» перед Революцией было, в общем, совершенно ни к чему.
Это хорошо показано в кратком исследовании Дмитрия Галковского «Стучкины дети» – о «правовой» идеологии одного из первых наркомов юстиции РСФСР, а затем председателя Верховного суда Петериса Стучки (1865–1932); кстати сказать, он был зятем (мужем сестры) известнейшего латышского писателя Яна Райниса. Стучка недвусмысленно писал: «Так называемая юриспруденция есть последняя крепость буржуазного мира». И чтобы окончательно отменить юриспруденцию, Стучка «отменил» сам ее «предмет» – преступность:
«Слово “преступность” не что иное, как вредная отрыжка буржуазной науки… Возьмем… крестьянина, который напился “вдрызг” и в драке убил случайно того или другого… Если крестьянин совершил убийство по бытовым побуждениям, мы этого убийцу могли бы отпустить на свободу с предупреждением… И наоборот, кулак, эксплуататор, даже если он формально и не совершал никаких преступлений, уже самим фактом своего существования в социалистическом обществе является вредным элементом и подлежит изоляции»[388]
.Это «теоретизирование» вполне адекватно отражало
Естественно, при этом ровно никакие юридические акции не предпринимались, и «приговор» нигде не фиксировался.
Между тем в 1930-х годах юриспруденция так или иначе начинает восстанавливаться. Это, между прочим, убедительно показано в переведенном на русский и изданном в Москве в 1993 году исследовании американского правоведа Юджина Хаски «Российская адвокатура и Советское государство» (1986). Характерны названия разделов этого трактата: «Гражданская война и расцвет правового нигилизма» и «Конец правового нигилизма». Этот «конец» автор усматривает уже в событиях начала 1930-х годов, хотя тут же отмечает, что другой американский исследователь истории советской юриспруденции, П. Джувилер, в своей книге «Революционный правопорядок» (1976) «датирует начало поворота в правовой политике 1934–1935 годами»[389]
, – то есть временем многостороннего поворота, о котором подробно говорилось выше.