Одной из таких попыток было появление и стремительное распространение обостренного эстетизма, известного под названиями «стиль модерн», «Мир искусства», «арт нуво», «югендстиль», «сецессион». Это была ставка на тезис Достоевского «красота спасет мир». Модерн, захвативший все виды искусства и архитектуру, был демонстрацией чистой, бессодержательной красоты, красоты самой по себе, которую можно приспособить к чему угодно и наполнить любым содержанием. Эта чистая красота взывала к сильным людям, готовившим революцию, с мольбой о пощаде и с обещанием служить им во всем и даже начала выполнять это обещание – например, дала большевистской газете «Правда» шрифт логотипа. Но красота мира не спасла – революция все-таки разразилась и смела 90 % той эстетики, которой пытался пленить революционеров модерн.
Другой попыткой была апелляция к нравственному чувству, обнародованная в сборнике «Вехи». Это была порка русской интеллигенции за легкомысленное поведение, приведшее к кровавым событиям пятого года. Авторы «Вех» вразумляли своих коллег и самих себя: надо идти путем не переделки социума, а переделки самих себя. Наша беда в том, говорили они, что мы ленивы, легковерны, суетливы, нетерпеливы, не имеем понятия о внутренней дисциплине, воображаем, что служим народу, в то время как роем ему яму, и народ знает это и ненавидит нас за это. Наша глупость привела уже к смуте и может привести к еще худшей, поэтому ее надо из себя изживать. Но и этика не спасла мир: в авторов сборника полетели гнилые помидоры и тухлые яйца, и никто из интеллигентов не вразумился и не прекратил свою разрушительную активность. Отрезвить обезумевшую Россию было уже невозможно, и в назначенный Промыслом час произошло величайшее событие двадцатого века – грянула страшная Русская революция.
В результате на одной шестой части планеты утвердилось лжеслово о цифре. Как это было с самого начала понятно всем умным и духовным людям, а сейчас понятно уже почти всем, долго господствовать оно не могло, так как у лжи короткие ноги. Выдавая желаемое за действительное, Ленин заявил: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», – но подлинная действительность состояла в том, что это учение было бессильным, потому что было ложным. Его ложность должна была рано или поздно вылезти наружу, и на это возложили свои надежды русские эмигранты, объединившиеся вокруг журнала «Смена вех». Рассуждение сменовеховцев (к которым примкнули потом «младороссы» и «евразийцы») было таким: большевиков надо не ругать, а поддерживать, поскольку они укрепляют русское государство и защищают русский народ от разлатающего влияния масонского Запада. Конечно, они основывают это государство на лживой базе марксизма-ленинизма, но ее непрочность со временем выявится, и сама жизнь заставит большевиков вернуться к тому единственному фундаменту, на котором только и можно водрузить крепкое государство, – к национальному чувству русского народа. Таким образом, спасенная от сатанинских сил мировой закулисы Россия вернется к своей исконной сути. Надо добавить к этому, что на постепенное перерождение большевиков из интернационалистов в патриотов уповали и многие русские в самой тогдашней России. Сегодня мы можем со всей определенностью ответить на вопрос, сбылись ли эти упования.
Нет, они не сбылись! Ход событий привнес в нашу историю нечто такое, чего не могли предвидеть никакие прогнозисты, ибо их прогнозы были не богодухновенными пророчествами, а человеческими расчетами, а такие расчеты всегда грубы и приблизительны. Никто не учел «тонкого эффекта», который и сыграл в определенный момент решающую роль. Сейчас, правда, кажется, что его можно было заранее вычислить, но ведь задним умом мы все крепки. Невычислимым моментом оказалось тут поведение начальства.
Надо заметить, что оно начало ощущать зыбкость марксизма как фундамента государственности почти сразу после свершения революции, поэтому львиная доля их энергии шла на то, чтобы внушить и себе и народу, что марксизм незыблем и учение о коммунизме есть слово истины. С каждым годом это становилось все более трудным делом, так как несоответствие этого учения тому, что происходило вокруг, делалось все более вопиющим. Мировой революцией и не пахло; производительность труда при социализме оказалась не более высокой, как предсказывала теория, а гораздо более низкой, чем при капитализме; и мы теряли всякую надежду выиграть у него экономическое соревнование; революционный энтузиазм масс не разгорался, а затухал. Что оставалось делать вождям? Силой заставлять нас верить в коммунизм? Они и заставляли, но вскоре поняли, что на этом долго не продержишься. Репрессии раннего социализма есть не что иное, как попытка онтологизировать утопию путем введения в нее такой бесспорно онтологической вещи, как смерть, но когда смерть становится единственным онтологическим элементом бытия, то все это бытие приобретает характер умирания,