«Опять этот Северька не хочет принимать, – взвыл в душе Степанка. – Через год-другой…» Но Северька закончил неожиданно:
– Так что принять его в комсомол нужно.
Степанка осмелел. На вопросы стал отвечать бойко.
Да и вопросы-то были пустяковые.
Но Жилин был недоволен. Он, явно кому-то подражая, постукивал белеющими костяшками пальцев по столу.
– А родственники у тебя за границу не убежали? – инструктор подался вперед.
Этот вопрос тоже пустяковый. У кого таких родственников нет?
– Старший брат за реку уехал. Потом дядя, с материнской стороны, убежал. Только он не здесь жил.
– Мне ясно, – Жилин поднялся над столом. – Нельзя с такими родственниками быть в комсомоле. Политически близоруко, товарищи.
Степанке стало жарко. Но на помощь пришел Федька. Брызгая слюной, он закричал:
– Я его родственник! Может, и меня ты в контру запишешь? У меня ведь тоже брат у белых служит. И я, значит, не красный, а белый, растудыт твою…
– Ты тише давай, – хотел успокоить Северька друга.
– Иди к черту! – Федька тряхнул рыжей головой. – А у тебя, дорогой товарищ инструктор, нет родственников за границей?
– Нет, – строго ответил Жилин. – У меня вообще родственников нет. А отца белые казаки убили.
– А мы красные казаки, – сказал Федька, остывая. – Так что примем Степанку в комсомол.
Прокатилось по степи ярким колесом жаркое лето. Утрами землю кутает промозглый туман, низко над сопками ползут серые, усталые тучи. Курлычут запоздалые косяки журавлей; сонные тарбаганы редко появляются на желтых бутанах.
– Низко летят журавли. Мало нынче снегу будет, – говорили старики, провожая взглядами зыбкие треугольники.
– Опять зима лютая…
– Лонись тяжелая зима была. Морозы чуть не до Пасхи.
Тоскливо осенью человеку, смутно у него на душе.
Федоровна работала на поденщине всю осень. То у одного крепкого хозяина, то у другого. Последние дни жала серпом ярицу у Филоса, прижимистого и хитроватого мужичонки. Филос нанимал в работники только баб: плату им можно положить меньшую. Тем более что мужиков революция шибко испортила: новой жизни хотят, на хозяина волком смотрят.
Степанка вступление в комсомол скрывал: не было случая сказать матери. Мать и так все время пасмурная, еще неизвестно, как она на все это посмотрит. Но сказать все же пришлось, хоть и время неудачное подпало.
Вечером мать вернулась поздно, в избах уже зажгли лампы. Пришла тяжело, ужинать не стала. Заварила из самовара богородской травы, выпила полкружки. Завернулась в стеганое лоскутное одеяло, легла на гобчик, прижалась спиной к печке.
– Простыла, наверно. Ты, Степа, поставь чугунок, свари картошки, потом, может, есть захочу.
Степанка с испугом смотрел на непривычно осунувшееся лицо матери, слушал ее вздохи. Скользкий тугой комочек подбирался к горлу парнишки.
Мать подняла голову.
– Отлежусь. Умирать не с руки. Мал ты еще. Сирот и так в поселке много. Мне уж вроде полегчало. Спать иди, бог с тобой. Ты хоть ел?
Степанка кивнул головой.
– Молоко пил.
Степанка бросил в угол тюфячок, укрылся козьей дохой. Тепло под дохой. Мать велела молиться святым угодникам: легче ей тогда будет, болезнь отойдет. Нельзя комсомольцу молиться. А мать жалко.
Мать, и верно, отлежалась. Но на работу не пошла.
– Встань, сынок, – услышал утром Степанка ее скрипучий от болезни голос. – Позови Костишну. Пусть коров подоит.
Костишна скоро подоила коров, затопила печку. Веселее стало в избе. Но ушла быстро, пообещав наведаться.
Степанка во двор выбежал. Там у него под навесом щенок привязан. Высокого, голенастого щенка от самой быстрой в поселке собаки дал ему Филя Зарубин. Степанка надеется, что Кайлак вырастет таким же резвым, зайца будет догонять.
Щенок слюнявил Степанкины руки, выгибал спину, радостно взвизгивал. Степанка, с удовольствием отбиваясь от щенка, налил в глиняную чашку свежей воды, достал из кармана кусок хлеба.
Федька подошел, как всегда, незаметно.
– Крестная, говорят, болеет?
– Болеет.
Федька тряхнул чубом, скрылся за дверью. Но через минуту дверь открылась, показалась рыжая голова.
– Эй, комсомол, иди-ка сюда.
У Степанки екнуло сердце. Сейчас мать все узнает. Больная мать, сердитая.
Федоровна поднялась на локте, глаза – злые. Обтянутые сухой кожей скулы побелели.
– Я болею, а ты в комсомол вступаешь? Смерти моей хочешь?
Степанка молчал.
– Гневим Всевышнего, Он и наказывает нас, – мать поджала морщинистые губы. Трижды перекрестилась на темные иконы.
Федька, не обращая внимания на слова крестной матери, скомандовал:
– Беги, братка, к нам. За печкой у меня сундучишко стоит, открой его. Там на дне мешочек, а в нем тряпками замотана бутылка спирта. Понял? Тащи ее сюда. Одна нога здесь – другая там.
Степанке повторять не надо. Задержишься – порки не миновать. А мать отходчива.
Вместе со Степанкой вернулась Костишна. Парнишка совсем взбодрился: не будут его ругать, сейчас, по крайней мере.
Федьке жалко крестную. Но говорит он нарочно громко, грубовато.
– Сейчас тряпку в спирту смочим, на грудь положишь, прогреет. И рюмочку выпьешь. Совсем хорошо станет. Я ведь лечу лучше фершала.
Федоровне от людской ласки тепло на душе.