Костишна пошла навстречу свояченице, раскинув руки. У Федоровны на глазах слезы: сродственники, так они и есть сродственники. Вон как обрадовались.
Федоровна осторожно переступила порог, увидев в переднем углу иконы, радостно перекрестилась.
– А говорят, в коммуне молиться не велят.
– Это какой же срамник так говорит? – воинственно всполошилась Костишна. – Много же народу бессовестного.
Землянка гостье нравится: бедная, но чистая. Посредине стоит вкопанный в землю большой стол. С потолка на шнуре свешивается керосиновая лампа. Нары отгорожены ситцевыми занавесками. Вдоль стены – грубые лавки.
– Не холодно зимовать тут?
– Не зимовали еще. Откуда ему, холоду-то, быть? Печь эвон какая.
Степанка хмурится: не то мать спрашивает. Примут их или нет – вот про что говорить надо.
– Ты иди на улку, погуляй, – посылает Степанку мать. – Признакомься.
Но Костишна остановила:
– Чай сейчас пить будем. С дороги никак.
Хозяйка поставила на стол горку темных шанег, сваренные вкрутую яйца, миску сливок.
– Нет у нас пока белой муки, – извинилась за бедность Костишна. – И до нового хлеба еще далеко.
Муки в коммуне, можно сказать, уже совсем не было. Ни белой, ни черной. Но Костишна все шаньги на стол поставила, все, какие были в землянке. Свои на старых сухарях перебьются. А перед гостями нельзя себя уронить.
– Народ-то где у вас? – спрашивает свояченица.
– Да работы-то у нас сколько. Непочатый край. Тут покос вплоть подошел. Сколь ден до Петрова дня осталось? Оглянуться не успеешь. Северька на час только с поля прибежал.
Не допив первый стакан, хозяйка вдруг отодвинула его, скривила лицо.
– Опять зуб, – заохала Костишна. – Уж так времем болит – спасу нет. Чего только не делала: и курила табак с сухим навозом, и солью полоскала.
– У нас в поселке, сама знаешь, бабушка Вера хорошо зубы заговаривает, – Федоровна жалостливо смотрит на родственницу.
– Так и токает, так и рвет…
– Какой зуб болит-то?
Костишна открыла рот, ткнула пальцем. Федоровна вытерла руки о запон, потерла зуб.
– Этот, что ли?
– Этот, – охнула родственница.
– Степанка, ссучи-ка постигонку. Коноплю я вижу, эвон, за трубой. Без кострики только сделай.
Костишна раскачивалась, тихо подвывала.
– Потерпи, милая. Сейчас мы его тебе вырвем.
Степанка закатал штанину, сучил на голой ноге толстую конопляную нитку. Когда постигонка была готова, Федоровна решительно подошла к больной.
– Открой рот, милая.
Федоровна петлей закрепила бечевку на больном зубе.
– Степанка! – позвала она сына. – Иди сюда. У тебя силы поболе моего. Дерни, да посильней.
– Крепче дергай, – прошепелявила Костишна. Из угла рта у нее стекает тоненькая струйка слюны, падает на юбку. Глаза больные, испуганные.
– Позвать мужиков, мам? – Степанка и сам боится.
– Дергай, – хмурится мать.
Степанка уперся левой рукой тетке в лоб, на правую намотал бечевку. Выдохнул воздух и, закрыв глаза, рванул.
– Йох! – взвизгнула Костишна и стала шарить вокруг себя руками. На ее губах появилась кровь.
Степанка боязливо отскочил в угол и только тогда увидел на конце крепкой вязки желтый раздвоенный зуб.
– Чуть голову мне не оторвал, – плача и улыбаясь, запричитала тетка. – Я думала, санки вылетят.
Домой мать возвращалась довольная. Степанка это чувствовал.
– Ничего, – говорила она, – и там жить можно. Народ приветливый, работящий. И я им при случае пригожусь, полечить кого надо.
Степанка тоже доволен.
Через несколько дней Федоровна уложила в телегу немудрящее свое барахлишко. Перед тем как покинуть дом, долго стояла на коленях, крестилась на пустой угол – иконы уже лежали в сундуке, – била поклоны. Потом старыми досками, крест-накрест, заколотила окна, на низкую дверь повесила большой замок. Прикрыла развалившиеся скрипучие ворота, замотала калитку проволокой.
– Вернуться хочешь? – спросили из толпы провожающих.
– Куда там, – махнула рукой Федоровна. – За гриву не удержался, за хвост не цепляйся.
Потом она повернулась к провожающим, вытерла слезы концом фартука, низко поклонилась.
– Простите, люди добрые, если кому чем не угодила. Осуждаете меня за коммуну. Ну да бог с вами.
Уже поднимаясь на перевал, мать последний раз оглянулась на дом, на черемуховый куст, стоящий в палисаднике. И долго еще ее лицо оставалось тоскливым.
– Э, мать, не скучай. В новую жизнь едешь. Не пропадешь, – сказал выделенный в провожатые Леха Тумашев и, засвистев, щелкнул кнутом.
IX
В первую свою весну коммуна посеяла хлеб на старых клочках, около поселка. С такой работой всем миром в несколько дней управились. Те поля на будущий год решили бросить и уже нынче поднимать целину в своей пади.
На эту работу назначили целую бригаду. Подобрали парней да мужиков покрепче: Северьку, Леху Тумашева, Григория Эпова. Старшим поставили Митрия Темникова.